От Якубова я узнал историю состояния каждого из губернских тузов. Крупные дворянские состояния, источники и количество доходов он, не знавший только своих собственных, знал отлично. «Вот у братьев Иглевых, – говорил он, – до пятисот тысяч дохода: старший живет роскошно, мотает, а у младшего, Н. М., никто никогда чашки чая не выпил. Сидит безвыездно в деревне. Сам по утрам пьет молоко, а за обедом ест вареную говядину с кислой капустой. А дом у него старинный, барский, одни оранжереи чего стоят! Персики, ананасы свои…»
– Ведь он ест же их: не все одну капусту! – возражал я.
– Как не так, – ест! Всё посылает в город на базар. На одних яблоках тысяч пять получит в год. А тронет в саду яблоко мальчишка или баба – так вздует!
Про другого говорил:
– А этот сотню тысяч получит в год, а проживет две – на псовую охоту.
Про чиновников, дельцов, катаясь со мной по городу, сообщал много подробностей. Укажет, бывало, то на тот, то на другой дом: «Вот это дом советника или председателя такого-то – и расскажет при этом: – Он приехал сюда, на мундир денег занял у меня, а теперь у него деревенька с тремястами душ, да домик этот выстроил, жене из Москвы наряды выписывает, ведет большую игру».
– Откуда же все это: богатую невесту, что ли, взял? – спросишь.
– Нет, бедную дворяночку взял, сироту. Как откуда? Лет десять секретарем в консистории пробыл, там нажил, потом губернатор Тмакин переманил его к себе в секретари, дельный был, а потом съездил в Петербург, подмазал где следует и воротился председателем. Хапун, пострел! – заключал он.
Обо всех отставных и служащих он развивал передо мной такую же хронику. Отзывы эти проникнуты были брезгливостью. Честный моряк, не знавший даже доходов с своего имения, очевидно презирал этот способ наживы. От этого он бросил свою гражданскую губернскую службу. «Нашему брату, дворянину, грязно с ними уживаться», – отзывался он.
Впрочем, весь город, то есть все губернское общество, не только мирилось с системой чиновничьих доходов, но даже покровительствовало ей. Плохенького, не умевшего наживать этим способом или занимавшего недоходное место – не носили на руках.
Правительство, конечно, знало, что казенного жалованья нехватает на прожиток, потому и не совало носа в омут непривилегированных поборов – стало быть, терпело их; по-французски есть верное слово: tolérait[122].
Такие поборы и не назывались взятками. Этим словом клеймили обыкновенно вымогательство, прижимательство, голую продажу правосудия в уездном суде, в палате, в процессах по имущественным делам. Такие судьи-лихоимцы были у всех на виду и на счету и уважением не пользовались. Если в обществе водились с ними, то это только по личным расчетам.
– Хапун, пострел! – говорил Якубов при встрече с таким судьей и быстро перекидывался на другую сторону линейки, чтоб не отвечать на поклон.
Какие же, спрашивается, доходы затем могли получать служащие? Я недоумевал, но, перезнакомившись с служебным персоналом, я мало-помалу проник взглядом в губернскую бездну. Например, я узнал, что всякий священник или благочинный, обязательно представляя в год две книги в консисторию, одну метрическую, другую не помню какую, прилагал, смотря по приходу, известную сумму для секретаря: кто сто, кто двести или и более рублей. Можно сообразить, по числу приходов в епархии, какая почтенная сумма составлялась из таких приношений. А если к этому прибавить бракоразводные дела – то как было не нажить секретарю дома и деревни!
Точно так же и в губернской службе: городничие, исправники представляли свои годичные ведомости, отчеты и прочее, тоже «со вложением» известной суммы, иногда крупной, если в этих отчетах и ведомостях, то есть в городах и уездах, не все обстояло благополучно.
Давали не то что случайно, для покрытия каких-нибудь крупных дел, а так просто, по обычаю. И как не дать: пожалуй, иной правитель дел или лицо по особым поручениям при случае и напакостит, а получив подарочек – посовестится, а если бы случился грешок, то замнет, промолчит.
Прошу заметить, что я говорю про давнопрошедшее время: теперь, вероятно, священники посылают в консисторию только одни книги, а городничие и исправники – одни чистые отчеты, без «вложений» для секретарей.
Я помню юмористический рассказ губернаторского чиновника по особым поручениям, Янова, человека образованного, собеседника веселого, неистощимого на анекдоты и рассказы. Предместник Углицкого употреблял его по письменной части, так как он писал скоро, живо и хорошо, но должен был удалить его от писания. Он в деловые бумаги подпускал остроты и юмор. Губернатор ему однажды заметил, что в деловых письмах к важным лицам надо писать имена их полностию, например: не Егор Петрович, а Георгий, не Ефим, а Евфимий Иванович, не Сергей, а Сергий и т. д., а к неважным лицам можно-де писать просто. Янов принял это к сведению и пошел писать: к какому-нибудь министру в Петербург – «Федорей Павлович», «Михалий Иванович», а к простым, напротив, вместо Афанасий Степанович, писал «Афанас Степанович» и т. п. Несколько таких бумаг успели проскочить в Петербург и возбудили там внимание. Потом в одной деловой бумаге, говоря о каком-то умершем чиновнике, написал, что «покойный был беспокойного нрава». За эти остроты от писания бумаг его устранили.
Обращаюсь к его рассказу. Это говорилось в губернаторской канцелярии, при других, между прочим, при правителе канцелярии. Губернатор задумал объезжать, по положению, губернию и послал Янова вперед, в те места, где он хотел сам побывать и осмотреть. Это делалось с тем, чтобы по уездам привели все в порядок, исправили неисправности, словом – чтоб проснулись, где власти спят, и принялись за дело. Заставать врасплох и потом карать за неисправности или ждать исправления – казалось хуже. По отъезде губернатора опять спустили бы рукава – и спускали. Губернские власти знали это очень хорошо по опыту.
– Вот я поехал, – рассказывал Янов, – приехал в К., остановился у городничего; квартира уже была готова. Он угостил отличным завтраком, потом стал показывать толстые дела, какие-то книги и бумаги. «Потрудитесь проверить приход и расход сумм», – говорит. Я, наморщив лоб, пристально заглянул в них, не прочитал ни строчки, притворился, что проверил итоги. «Верно, говорю, прощайте». – «Вот еще полиция, пожарная команда, говорит, не угодно ли взглянуть?» А я уж влез в тарантас. «Ах, чорт бы тебя взял, мучитель!» – думаю. «Превосходно, говорю, так и блестит! А пожарные, какие молодцы?» – добавил я, глядя на мизерных, меленьких четырех солдатиков в изношенных мундирах. «Мундиры с иголочки», – подсмеивался я. Я стал надевать перчатки: только один палец не лезет – что такое? Я опрокинул перчатку: из пальца ко мне на колени посыпались золотые, штук двадцать. Я проворно подобрал, спрятал их в карман. «Прощайте, говорю, приподняв фуражку, у вас все в отличном порядке, вы примерный чиновник, – так и губернатору доложу. Трогай!» Приехал в С. Та же история: ночлег у городничего, отличный ужин с шампанским – и где только они его там берут в захолустье? На другой день такой же смотр и отъезд. Прощаюсь, надеваю перчатку: опять палец не лезет и перчатка тяжела. Мне это понравилось. Дальше я уж сам стал смотреть, – тяжела ли перчатка и лезут ли пальцы?
– Вы, может быть, думаете, что он шутит? – сказал мне секретарь, смеясь, – вовсе нет: это точь-в-точь было!
– Какие шутки! – почти обидчиво заметил рассказчик. – Воротясь, после ревизии, я за обедом у губернатора рассказал и распотешил всех.
– И губернатор слышал?
– Как же: он больше всех тешился! – заключил рассказчик.
– За что же вам давали?
– Как же: за то, что не смотрел и не видал ничего.
– И у вас не было того, что называется… – начал я и остановился, приискивая слово.
– Scrupule[123], верно, хотите вы сказать? – договорил Янов, – было, как не быть! Я даже думал, не отдать ли назад, да… передумал. Ведь это не взятка, – фи, как можно! Я не способен ни прижать, ни пожаловаться, и если б нашел неисправность, сам заметил бы и посоветовал исправить. А тут просто суют в руки лишние деньги, да еще нажитые, очевидно, неправедно. Как же их не отобрать и не спрятать в карман, тем более что перчатки разорвались, не выдержали бы…
И рассказчик, и все слушатели смеялись.
Зимой, я помню, одна барыня, небогатая помещица, сетовала, рассказывая своей приятельнице при мне и еще при одном родственнике, старике, по секрету, о своем недоумении, за кого выдать дочь, хорошенькую девушку, с которой мне приходилось иногда танцевать на вечерах.
– Двое приглядываются к моей Кате, – говорила она, – и Ягорский и Мальхин: того и гляди сделают предложение, а я не знаю, как быть, за которого отдать? Ягорский – жених бы хоть куда! И Кате нравится, из себя видный, славно танцует, по-французски говорит, так и сыплет…
– Так вот за него бы и отдать, если он нравится барышне, – вставил я.
– Вот молодые люди: у них все романы в голове! У меня еще дома две на руках: многого я дать не могу, чем же станут молодые жить? Вот у Мальхина, так у того полтораста душ, доходу от должности, говорят, тысяч пять получает…
– Помилуйте, он плешивый, толстый, да еще взятки берет! – брезгливо перебил я.
– Ну, нет: он свежий, бодрый, что называется – «в соку». Брюшко точно – есть, но он еще танцует на балах, – заступился за него старичок. – А какие это взятки! Не взятки, милостивый государь, а доходы получает по месту советника казенной палаты! – строго прибавил он.
– Ну, это все равно! – сказал я.
– Как все равно! – горячился старик, – не все равно! Вот будете служить, тоже сами будете получать доход: без дохода нельзя…
– Не буду! – сердито отрезал я.
– Молодо, зелено! – сказала мать Кати.
Так казна, пассивно допуская нештатные «сборы», негласно делилась с служащими своими доходами и тем дополняла не хватавшее на прожиток скудное жалованье.