Том 7. Очерки, повести, воспоминания — страница 66 из 105

Воротясь как-то к себе часов в семь вечера зимой, помнится, в декабре, я сел за спешную работу и велел Антону подать мне чай в десять часов.

Долго я сидел за письменным столом, и до четверти одиннадцатого Антон не являлся с чаем. Между тем из передней доходил до меня какой-то шорох, шуршанье, будто тихие шаги. Очевидно, он не спал. Я позвонил, ответа не было. Через пять минут я опять позвонил, и опять, и опять.

Наконец, дверь тихо отворилась, вошел или скорее протискался в нее совсем незнакомый мне человек – и не весь, а только головой и плечами.

– Что прикажете-с? – спросил он почтительно.

– Как что? Чаю! Где Антон? Что он нейдет?

– Сейчас! – был ответ и голова с плечами скрылась.

Я думал, что Антон отлучился куда-нибудь, в кухню, на лестницу, раздувает там самовар, что ли, и что это входил какой-нибудь его знакомый, гость. Я опять углубился в свое писание.

Прошло около получаса, никого нет. Я позвонил изо всей мочи. Опять после некоторой паузы полуотворилась дверь и показалась большая голова и плечи другого человека, не того, который входил прежде и повторила вопрос:

– Что вам угодно?

– Что же чай? Где Антон? – с нетерпением повторил я.

– Сейчас! – оказала голова и скрылась.

Когда через десять минут ни чаю, ни Антона не показывалось, я скорыми шагами направился в переднюю посмотреть, что там делается, и остолбенел.

В тесной комнате Антона битком набито было народу, человек шесть. Они сидели на двух стульях, на табуретке, на скамье, один взгромоздился на край стола, двое теснились на краю постели Антона, именно те самые, которые входили ко мне. На столе стояли штофы, бутылки, тарелки с пирогом, ветчиной, колбасой, огурцами и прочей закуской. Тут же были яблоки, винные ягоды.

Сам Антон лежал навзничь во весь свой гигантский рост на постели, без чувств, со свесившимися на пол ногами, с открытым ртом и открытыми глазами. Были видны только два белка, зрачки закатились под лоб.

– Ну! «употребил» же ты! – вырвалось у меня невольно. – Ах ты, тихоня, тихоня! Что это, кабак, что ли, здесь? – грозно вопросил я всю компанию. – Кто вы такие? Зачем сюда пришли толпой?

– Именины сегодня Антон Тихоныча! – сказал один пьяным, сладеньким голоском. – Мы и собрались… проздравить…

– Пирожок… пирожок… принесли! – старался другой выговорить твердо, но ему не удавалось.

Третий указывал на сласти, яблоки, изюм, и молча тыкал себя в грудь: «это, мол, я принес».

– Ступайте! ступайте!

Я указал им на дверь.

– Поми… луй… те… мы… – силился говорить один, – мы… не то… чтобы…

Я махнул им рукой.

Они похватали свои шапки и кучей тискались в дверь, толкая друг друга. По лестнице, как каменьями, стучали они сапогами, стараясь уйти вперегонку.

– Дворника пришлите сюда скорее! – крикнул я одному отставшему.

Пришел дворник. Я показал ему на Антона, лежавшего все навзничь, с белыми, сияющими глазами, открытым ртом, без чувств.

– Пожалуйста, приведи его как-нибудь в себя: посмотри!

– Он мянинник ноньче, – сказал дворник, – так и… подгулял. Давеча и нам с Акимом поднес. Утром к ранней обедне ходил.

– Уложи же его как следует, – сказал я, – я тебе завтра на чай дам.

– Где же мне, барин! Одному не сладить, вон он какой: без малого сажень будет – я схожу за Акимом.

Дворник привел товарища. Они вдвоем принялись оправлять «мянинника», облили ему голову водой, намочили виски и темя уксусом, раздели и уложили.

«О ты, – вздыхал я с грустью про себя, ходя взад и вперед по зале, – о ты, зелено вино! ты иго, горшее крепостного права: кто и когда изведет тебя, матушка Русь, из-под него? Князь Владимир Великий сказал: „Веселие Руси – есть пити!“ – и это слово стало тяжкою вечною заповедью для русского народа! Зачем он не прибавил: „пити, но не упиватися!“»

На другой день Антон своим волчьим шагом вошел, клоня голову и мутные глаза вниз. Я пристально поглядел на него. Он пошел было к себе.

– Постой: что это вчера было? – спросил я его.

Он стал мяться на месте.

– Именинник был! – тихо сказал он.

– Хорошо, но ты мне ничего не сказал, не предупредил, что назовешь гостей, что у вас тут будет попойка! Я ушел бы куда-нибудь, не видал бы этого безобразия.

– Я не знал, что они придут. Это они принесли вина, закусок, пирога… я и…

– «Употребил» это все… – добавил я.

– Они почесть все сами употребили… – тихо договорил он.

– Я не знал, что у тебя такое обширное знакомство! Что это за люди?

– Это со мной на квартире жили до места, а теперь они все по местам живут.

– Ты часто так употребляешь?

– Никак нет-с: в редкость. Вот именины случились, они и пришли. Кабы не пришли, так я бы не того-с…

Я подумал, что именины бывают однажды в год – и решил оставить дело без последствий, а его опять до именин.

– Чтоб это было в последний раз, – сказал я, – не то уволю тебя. Ты один здесь – пожалуй, беда какая-нибудь случится. Ступай!

Все пошло попрежнему, но я уже не доверял этому тихому омуту – и недаром.

Прошла зима, стало таять, в воздухе запахло весной, то есть навозом с каналов и грязью с улиц. Тогда еще не скалывали лед заблаговременно и по улицам стояли целые моря грязи, с горбами, провалами – ни конному, ни пешему не было пути. В апреле наступила жара на улицах, а на реке и в каналах еще держался лед.

Такова была и святая неделя. Я в четверг предложил Антону воспользоваться целым днем, предупредив, что вернусь поздно вечером. С пятницы у меня начинались занятия по службе и надо было сидеть дома, принимать пакеты, письма, газеты, посетителей по делам и прочее. Он отнекивался, сказал, что дойдет разве до балаганов, которые тогда были на Адмиралтейской площади, посмотрит, да и домой.

– Как хочешь! – сказал я и дал ему денег, чтоб он побывал и в балаганах.

Вечером, часу в двенадцатом, когда я возвращался, дворник, сидевший у ворот, сказал мне, что в дворнической есть казенный пакет на мое имя. «Вот я сейчас принесу…»

– Отчего в дворнической, а не у меня? – спросил я.

– Должно быть, вашего человека не было, так рассыльный и отдал нам.

Я взял пакет и стал подниматься на лестницу. Я жил тогда в том же доме, где и теперь живу. У меня был особый ход на улицу, ни швейцаром и никем не охраняемый и никогда не запираемый. По этой лестнице, под моей квартирой, жила какая-то древняя старушка-фрейлина, должно быть «Екатерины первой» – и никого больше.

Я беспечно поднимался вверх, позвонил, но никто не пошевелился, дверь не отпиралась. Я еще позвонил и еще. Никого. Я тронул за ручку, и дверь отворилась. Я вошел: в передней никого. Рядом в комнате Антона виден был свет. Я отворил к нему дверь и ахнул.

На столе догорала, вся оплывши, свеча, над нею, в близком расстоянии, висели на протянутой веревке полотенца, платки, какие-то тряпки.

Сам Антон лежал врастяжку на полу диагонально, навзничь, опять с открытым ртом, с закатившимися под лоб зрачками, без чувств.

– «Употребил»! не выдержал! – сказал я с тоской и злостью, потрогивая его за плечи, стараясь поднять его голову. Напрасный труд: он не шевелился, не подавал голоса, не открывал глаз. «Это называется праздник, святая неделя! Святая! Вот уж, что называется, „святых вон выноси“!» – думал я злобно, даже, кажется, зубы сами невольно скрежетали у меня.

Но сюрприз этим не кончился. Я взял со стола свечку, вышел в переднюю и второй раз ахнул, вошел в залу, в кабинет, в спальню – и все ахал и ахал.

«Что это, погром!» Все мои чемоданы, картонки, корзинки, узлы были вытащены в залу и переднюю, все набиты моими платьями, бельем, разными вещами. Из корзин с бельем торчали подсвечники, лампы, посуда, на полу валялись зеркала, мелкие вещи. В кабинете мой письменный стол был взломан, также книжный шкаф и шкафчик с папками. Все это было сдвинуто с места и стояло посреди комнаты.

По полу рассеяны были письма, пакеты, бумаги, и между последними до тридцати больших тетрадей «Обломова», приготовленного совсем для печати.

Полное разрушение! Волки были, как я предсказывал Антону. А он лежит, как мертвый: и дубье не помогло! У меня сердце сжалось тоской. Я чувствовал, что не живу под знаменем охраны, благоустроенности, порядка. Я предоставлен самому себе, я беззащитен. Будь я помоложе, я, может быть, заплакал бы. Никого около меня – нет опоры, нет защиты!

– Вот не женились – и наказаны! Вот вам прелести холостой жизни! «Свобода, независимость!» – говорила мне потом одна приятельница, Анна Петровна, страстная охотница устраивать свадьбы. – Была бы жена, волки-то и не забрались бы… Женитесь-ка – еще время не ушло! я бы вам славную невесту сосватала!

– Если б женился, может быть, забрались бы другие волки, злее этих! – меланхолически, ответил я.

– Ну-у! – протяжно и нерешительно протестовала она загадочным тоном, глядя не на меня, а куда-то в пространство, с загадочной улыбкой и с загадочным же взглядом.

Я замечал, что такой взгляд бывает у всех женщин, умных и неумных, потертых жизнью и непорочных, начиная от многоопытных матрон, до «пола нежного стыдливых херувимов» включительно. Он является в разные моменты их жизни: когда, например, они хотят замаскировать мысль, чувство, секретное желание или намерение, или когда им говорят о каком-нибудь чужом грешке, который и за ними водится, или когда надо выразить кому-нибудь участие, а участия нет и т. д.

Тогда взгляд становится стекловидным, точно прозрачным; глазная влага, выразительница психических процессов, куда-то исчезает – и взгляд ничего не говорит, – становится, как я выше назвал, загадочным, или, если угодно, дипломатическим. Назвать его фальшивым не хочу: это грубо против милых дам.

Таким взглядом и сопровождалось восклицание Анны Петровны – «ну!» Я позволил себе угадывать в этом ее дипломатическом взгляде затаенный ответ: «Да, конечно, это бывает (то есть „волки“, нарушители супружеского спокойствия), может случиться и с вами – да что же мне до этого за дело, когда вы уж женитесь!..»