нике, счел нужным сам поехать к нему. Я едва вошел к нему в тюрьму, как он начал бомбардировать меня жалобами… как вы думаете, на кого и на что? на сенат, на государя, что его не так судили… и бог знает понес какую ахинею, точно приехал из-за тридевяти земель! Я счел необходимым предупредить его, что я приехал, чтоб облегчить его положение, а он делает все, чтоб отягчить его, потому что все, что он теперь мне скажет, я, по обязанности своей, вследствие данной мне о нем инструкции, обязан донести правительству. Поэтому нет ли чего-нибудь такого в его положении, чем я, как генерал-губернатор, мог бы облегчить его участь. Тогда он стал жаловаться, что приставленный к нему унтер-офицер стесняет его… Я не дал ему договорить: „Вот это мое прямое дело“, – сказал я и приставил к нему другого унтер-офицера». «Что ж он, работает?» – спросил я. «Славны бубны за горами, – сказал Муравьев. – Какое работает, ничего не делает! Но вы открыли мне на него глаза. Он, точно, сумасшедший».
Так, кажется, Муравьев и поступал со всеми ссыльными.
Другой княгини, Трубецкой, декабристки, как я сказал, я уже не застал в живых. Но дочери ее были уже просватаны – одна за москвича Свербеева, другая за моего петербургского приятеля, кяхтинского градоначальника Ребиндера, и даже чуть ли уже не была за ним замужем: я теперь забыл. Обе они тогда носили траур и были очень интересны, особенно младшая.
Вдруг явилась там княгиня Волконская, супруга фельдмаршала, князя П. М. Волконского. Где она только не бывала? В Париже и в Чите, в Петербурге и в Египте. Свербеев рассказывал мне о ней баснословные вещи. В Иркутске она явилась просто повидаться со своим родным братом С. Г. Волконским. Свербеев убеждал меня, что и мне следует к ней явиться.
– Зачем же? – спросил я.
– Да как же? все перебывали у нее, а вы нет! Поедемте! – и повез меня.
У нее был круг кресел – вроде как были табуретки при французском дворе, – и она сама председательствовала на диване. Это была очень живая, подвижная старушка и безумолку говорила то с тем, то с другим посетителем. Представление меня она сочла должным и сейчас же заговорила со мной по-французски. Потом обратилась к Свербееву, потом к новому посетителю и так далее.
– Sans adieu![166] – сказала она мне на прощанье. И таким образом визит мой кончился.
Я тут перезнакомился со многими другими, между прочим с гражданским губернатором, военным генералом Венцелем, которого очень хвалили все, начиная с генерал-губернатора, за его мягкость, гуманность, – с инженером Клейменовым, с адъютантами генерал-губернатора, из которых один, его родной племянник, был потом сам генерал-губернатором Восточной Сибири, когда дядя его уволился с этого поста и был назначен, кажется, членом Государственного совета.
Делать больше в Иркутске было нечего. Я стал уставать и от путешествия по Сибири, как устал от путешествия по морям. Мне хотелось скорей в Европу, за Уральский хребет, где… у меня ничего не было. Брат мой был женат, сестры были замужем, одна из них вдова. Все они были заняты своими интересами. В Петербурге тоже я был один, свободен, как ветер.
Не помню, дождался ли я пресловутого бала у генерал-губернатора: думаю, что нет, иначе бы я помнил его.
Знаю только, что 14 января 1855 года я покинул Иркутск и погряз в пространной Барабинской степи, простирающейся чуть не до Екатеринбурга.
Жидки это «воспоминания о Якутске», – скажет читатель. Что делать? В свое время я написал, что мог, что написано в печатной книге. Остальное пишу на память, сквозь туман прошлого: не мудрено, что вышло туманно…
Май месяц в Петербурге*
На одном из проспектов в Петербурге был, а может быть и теперь есть, высокий дом, который одной стороной выходил на какой-то канал, а другой в противуположную улицу. С боков, в улице и переулке, были жилые помещения.
Посреди двора тянулся также флигель и разные квартиры.
Словом, дом был обширный.
С лицевой стороны два главные подъезда принадлежали к большой квартире в бельэтаже, занимаемой генералом-графом и супругою его графиней Решетиловыми.
Граф был человек военный и возражений на свои приговоры не допускал. Только от равных себе по чину он принижал противные его взгляду мнения. На низших же смотрел свысока.
У графа были дети. Один сын служил в гвардии, в конном полку, другой был паж.
У графини была дочь, подросток. Она еще не выезжала. У нее была гувернантка.
С другой стороны в бельэтаже жил какой-то важный чиновник, а вверху над ними проживали две девицы-сироты уже на возрасте.
Внизу был ренсковый погреб, хозяин которого, купец Гвоздев, очень заинтересован этими девицами. Всякий раз при проходе их, стоя на пороге своего магазина, он низко раскланивался, чем девицы весьма обижались. Чего-чего он не делал, чтоб привлечь их внимание! Например, на святой неделе он купил где-то на Невском проспекте, в иностранном магазине, яйцо такой чудовищной величины, что ахнул весь дом. Он доверху набил его конфектами и принес к сестрам-девицам, чтобы похристосоваться с ними. Сестры тоже ахнули и не могли отказаться от христианского обычая.
Когда у него были занятия в погребе, он высылал вместо себя мальчика, и тот давал ему знать немедленно, лишь только сестры показывались на тротуаре.
На дворе помещался некто Чиханов с женой. Он занимал четыре комнаты: две были отделаны особенно чисто, а другие две попроще.
Над ним жили три чиновника холостых, с кухаркой.
Под ними еще чиновники. Посередине тоже ютились разные жильцы и расположены были торговые помещения.
Всем этим домом заведывал управляющий всегда отсутствующего хозяина, Иван Иванович Хохлов. Это был несколько высокий, сутуловатый человек, с большой бородавкой на щеке, покрытой волосами, и с вечной улыбкой, которой он сопровождал свои шутки. Он всегда шутил. Занимал он несколько комнат в среднем корпусе, из которых одна была обращена в контору. В ней он принимал просителей, то есть жильцов дома. Те, которые были поважнее, приглашали его к себе, в том числе и граф-генерал.
Вот, кажется, все, что можно сказать об этом доме.
Утром дом только что просыпался. Раньше всех проснулись, конечно, голуби, воробьи и кошки. Кошки вылезали из труб чердаков, гоняясь за голубями. Но, кажется, сами сознавали бесполезность своих покушений: они только что присядут, чтоб броситься на добычу, голубям и воробьям стоило своротить в сторону или перелететь на другую крышу, и кошки притворялись, что это их будто вовсе не занимает и что они делают так только, чтоб не терять своих приемов гоняться за пернатыми. Но горе тем, кто оплошает!
Все прочее еще спало, хотя было давно светло. В это время в мае на севере всегда светло.
Часов в семь дворник Архип вынес самовар, обхватив его, как друга, рукой и начал звать товарища своего пить чай. На другом дворе наблюдалось то же самое. Окончив это дело, если только тут было сколько-нибудь дела, они принялись мести, вздымая пыль, навоз и другое, что валялось на мостовой. Около них образовались целые облака до самой крыши. Дом и улицы – все утонуло, как в дыму.
Сверху вдруг раздался крикливый голос кухарки: «Что вы пылите-то, черти! Я только что поставила сливки на подоконник простудить, а вы намели пыли. – Она поперхнулась и закашлялась. – Право, черти!» – прибавила она. Но самих дворников не было видно. Только голос из облака отвечал: «Как же нам быть, когда „сам“ поедет, дворы и перед домом улицу надо вымести». И принялись опять мести.
Галлерея, или, как дворники прозывали, «галдарея», просыпалась. Лакеи чистили мундиры графа и сыновей его.
На другой стороне горничные отряхали пыль с платьев, ботинок графини, дочери ее и гувернантки.
Внизу на обоих подъездах швейцары ставили самовары. Один пузатый, плешивый, не самовар, а швейцар, со стороны графини, а другой в военном унтер-офицерском мундире со стороны графа. Нельзя было не заметить трубы из синей бумаги на одном из самоваров.
Был еще осьмой час утра. Оба швейцара, один пил кофе, а другой – чай, напились, оделись и ждали девяти часов, когда приносят письма и газеты.
С улицы городовой просунул было на двор голову и крикнул дворникам: «Что вы, с ума, что ли, сошли, пыль столбом до самой крыши! Эк напустили!» Он закашлялся и плюнул.
Тогда дворники очнулись.
– Сами же вы велели… – начал было один.
Так я велел поливать, а вы что делаете, только пыль разводите!
Тогда дворники, один взял шайку, другой полоскательную чашку, стали поплескивать воду на дворе и на мостовой перед домом.
Какой-то ранний прохожий, зажимая нос и жмурясь, спешил пройти мимо. «Что это вы за пыль подняли на улице: нельзя дышать!» – упрекнул он. «Полиция велит!» – сказал первый дворник.
С противуположной стороны ехала на дрожках барыня и зонтиком, сколько могла, защищалась от пыли. «Какая пыль! Что это, вы с ума сошли!» – сказала она. «Полиция велит!» – отвечал второй дворник.
Около дома на другой стороне и около других домов дворники твердили то же самое и неистово мели улицу, не заботясь о прохожих и проезжих. У них была одна отговорка: «Полиция так велит».
Пыль кое-как осела.
Наконец ударило девять часов, графу и детям его понесли чай, а графине, дочери и гувернантке – кофе.
Вот поехал и «сам», то есть частный пристав. Он зорко осмотрел дом, улицу и двор, погрозил почему-то дворникам и вытянувшемуся в струнку городовому.
Почтальон принес газету, журналы и письма.
Тогда оба швейцара принялись разбирать, кому какие журналы, а кому письма? «Кто его знает, по-французски это или по-другому; кому это письмо, а кому журнал?» – говорил военный швейцар.
– Уж я вам тысячу раз твердил, – заметил статский, – это по-французски, а это по-аглицки.
На это замечание военный только погладил свою голову и ничего не сказал, а сам, кажется, думал: «Бог знает, что ты там скажешь».