После всего этого чего бы, кажется, искать ему? зачем унижать себя страстью, которой не поймут и не разделят? – Зачем! какие вы смешные! Спросите у влюбленных. Ослепление: вот все, что можно сказать в оправдание им! Одни только они могут утешаться там, где, при другом расположении духа, следовало бы прийти в отчаяние; зато бывает и наоборот. Егору Петровичу, например, иногда казалось, – а может быть, и в самом деле так было, – что когда взор Елены покоился на нем, то сверкал искрой чудного пламени, потом подергивался нежною томностию; а щеки разгорались румянцем; или порой, склонив прелестную головку к плечу, она с меланхолическою улыбкою внимала бурным излияниям кипучей страсти, выражавшейся языком, который сначала, своею дикостию и необузданностию, не согласовался с ее, хотя прихотливым, избалованным, однако все-таки чистым, скромным, девическим характером. Впоследствии же, когда она разгадала степень его привязанности, то увидела, что и этим восторженным языком он не в состоянии передать и половины того чувства, которое бушевало в нем. Егор Петрович утешался, видя это, но, к несчастию, он видел и то, что она так же прилежно внимала таинственному шопоту камер-юнкера князя Каратыжкина, так же неподвижно останавливала взор на пестром мундире ротмистра Збруева: разница была только та, что они не давали ей задуматься ни на минуту, а иногда все три голоса их сливались в дружный хохот. Он не мог выносить этого адского трио и бежал прочь, с горечью в душе.
Все это доводило иногда Адуева до раздражительности. «Зачем она так нежно смотрит на меня? – думал он, – зачем, ну зачем ей так смотреть?» – а потом мысленно сам же отвечал: «Зачем! смешной вопрос! затем, что любит; ну да, конечно, любит! Она сама говорила это». Вслед за этим ему слышались другие вопросы: «А зачем она пристально посматривает на князя Каратыжкина и Збруева? зачем все им улыбается и никогда на них не сердится, как, например, на него? и что она шепчет им?» На последний вопрос Егор Петрович не находил ответа и сердился.
В самом деле, каким именем назвать это поведение Елены? Адуев, в припадке бешенства, называл – заметьте, пожалуйста, mesdames: Адуев, а не я, – называл… позвольте, как бишь?.. эх, девичья память! из ума вон… такое мудреное, нерусское слово… ко… ко… так и вертится на языке… да, да! – кокетством! кокетством! Насилу вспомнил. Кажется, так, mesdames, эта добродетель вашего милого пола – окружать себя толпою праздных молодых людей и – из жалости к их бездействию – задавать им различные занятия. Это, как называл их опять тот же Адуев (он иногда страдал желчью), род подписчиков на внимание избранной женщины: подписавшиеся платят трудом, беготней, суматохой и получают взамен робкие, чувствительные, пламенные, страстные взоры, хотя, конечно, искусственные, но нисколько не уступающие своею добротою природным. Иным достаются даже милые щелчки по носу веером, позволение поцеловать ручку, танцевать два раза в вечер, приехать не в приемный час; но чтобы заслужить это, надобно особенное усердие и постоянство.
Бежать от Елены, скрыться от своей любви, заплатить за охлаждение презрением – Егор Петрович был, как сказано выше, не в состоянии. Сверх того, в нем еще тлелась, искра надежды на счастие: он изучал ее характер в ожидании, что ей надоест суетность, наскучат со временем бесплодные торжества самолюбия; что чувство истинной любви возьмет верх, и попрежнему, а может быть, и сильнее заговорит в его пользу: оттого единственно он и откладывал требование ее руки.
Со страхом испытать какой-нибудь новый каприз и с надеждою застать Елену одну – вступил он в комнату, где раздались звуки фортепиано; но увы! и там была пара. Подле Елены сидела рыжая англичанка и вязала шарф двумя костяными спицами непомерной длины. Вскоре, однакож, дуэнью вызвали по хозяйству, и она более не возвращалась. Какое счастие! Он наедине с нею.
Елена Карловна была мила и любезна, Егор Петрович любезен и мил: мудрено ли, что судьба свела их в маленькой зале? кому же после того и сходиться, как не им? ужели старому барону с женою? фи! как это можно! они сами чувствовали все неприличие, всю гнусность такого поведения и оставались каждый на своей половине, а если сходились, то только за обедом, да при гостях, и то в приличном друг от друга расстоянии, как следует благоразумным и степенным супругам.
Елена мельком взглянула на Адуева, едва отвечала на грациозный поклон и начала сильнее и чаще прежнего брать аккорды, показывая вид, что вполне предалась музыке. Он молча с восторгом смотрел на нее.
– Отчего вы не пошли к папеньке, а прямо явились ко мне? – спросила она сухо.
– Hélène! – отвечал Егор Петрович голосом, в котором выражался нежный упрек.
– Mademoiselle Hélène, или Елена Карловна, если вам угодно! Вы становитесь слишком фамильярны: скоро станете звать меня Аленушкой.
– Не́-lè-ne! – с трепетом в сердце и в голосе проговорил молодой человек.
– Егор Петрович, – спокойно отвечала она, смягченная избытком нежности, невольно изменявшей голосу и взорам Адуева.
– Итак? – тоскливо произнес он после долгого молчания.
– Итак! – насмешливо повторила она, живо перебирая клавиши.
– Вы шутите, Елена Карловна.
– Совсем нет! я стараюсь подделаться под расположение вашего духа и под ваш тон, чтоб угодить вам. Кажется, нельзя требовать большего внимания.
– Если б я не был уверен, что это шутка, то…
– То?..
– Удалился бы давно.
– Ах, это новое! – с колкостью заметила Елена, – я еще не испытала. Чем же, однако, вы недовольны? Я всегда рада свиданию с вами: вы, я думаю, по моим глазам видите это. К вам я внимательнее, нежели к другим; с другими я стараюсь, для приличия, быть только любезной.
– Только из приличия!.. Стараться быть любезной – нельзя, баронесса: это дар неприобретаемый. Кто любезен, тот – поверьте! – не старается; притом же есть границы истинной любезности, а ваше обращение с князем Каратыжкиным и Збруевым…
– А!.. вот что! так вам не нравится мое обращение сними? да отчего же! – Напротив, вы, кажется, должны радоваться их вниманию ко мне: это живой аттестат моим достоинствам, справедливая дань, как говорят они…
– Слушайте их!
– Что ж? разве не правда? Вы, я думаю, одного мнения с ними: по крайней мере любовь ваша доказывает это.
Адуев закусил губу.
– Но ваша холодность, странное обращение со мной становятся несносны! – сказал он.
– Не сносите.
– Скажите мне с прежнею искренностью, которой я не вижу в вас более, – любите вы меня?
– Как это скучно! одно и то же! Ответ вы давно знаете.
– Но с тех пор многое могло перемениться, и переменилось! – Он вздохнул.
И она вздохнула.
– Баронесса, меня никто, никогда не считал ни глупцом, ни ребенком. Ваша насмешка – первая в моей жизни. Еще пяти минут подобного разговора – и я…
– И вы?
– Оставлю вас сию минуту, и навсегда!
– Как грозно!
Адуев не мог сносить более насмешливого тона Елены: он вспыхнул.
– Да! удалюсь, постараюсь забыть эту суетную женщину, пред которой я так долго бесплодно пресмыкался! – с гневом и скороговоркою начал говорить Егор Петрович. – Боже! та ли это, пред которой я благоговел, в чистоту чувств которой так слепо веровал, не считал себя достойным счастия обладать ею?.. И вот она! Едва успела сказать «люблю» в первый раз в жизни, и уже забывает святость своих обещаний, данное обязательство, сбирает дань лести ничтожных волокит!..
– Каких обязательств! разве я ваша невеста?
– Но могу ли требовать вашей руки, при этом обращении со мною и с другими, не будучи уверен в вашем чувстве? А своенравие, а капризы – какую будущность готовит мне это?.. Вы молчите?
Елена сложила руки вместе, потупила глаза и склонила голову вперед.
– Я ожидаю ваших приказаний, – сказала она.
– А! вы решились оскорблять меня! Прощайте, баронесса. – Он взял шляпу.
– Куда ж вы? Разве не хотите пить с нами чай? – насмешливо сказала она. – Маменька и папенька будут рады видеть вас.
Адуев молчал несколько минут.
– Благодарю вас, – сказал он наконец, – вы открыли мне глаза. Я приехал с тем, чтоб объясниться решительно, выведать от вашего сердца, которое давно уже сделалось тайною и загадкою для меня, попрежнему ли оно принадлежит мне, потребовать отчета в вашем обращении со мной, и если оно происходит от легкомыслия, то хотел просить вашей руки, в надежде, что со временем строгие обязанности супруги изменят ветреный характер… Но теперь, после этого разговора, мне не нужно никаких объяснений; более надеяться мне нечего; вы меня не любите!
– Вы находите? а!
– Смейтесь!.. Но вы увидите, что я не ребенок! Я готовился посвятить вам жизнь, быть вашим мужем, когда видел, что мог составить ваше и свое счастье, когда знал, что взаимность скрепит наш союз; но вести вас к алтарю без любви, холодно, как жертву приличий, по принятому обычаю, – я не могу и увольняю вас от данного слова!
– Как это сильно сказано!
Адуев не обратил внимания на ее слова и продолжал: «Признаюсь, до сих пор я существовал только любовью к вам и любимою моею мечтою была – ваша любовь. Не думайте, однакож, чтобы я так же легко вверился опытной женщине: нет! ваша молодость, чувство, которое вы обнаруживали вначале, – все ручалось мне за чистоту и искренность вашего сердца; кто бы мог подозревать тогда?..»
– Что подозревать?
– Сколько лукавства, притворства, кокетства…
– Вы забываетесь, monsieur Адуев! – сказала она гордо и с гневом.
– Таковы ли вы были прежде? И теперь, в ту минуту, когда воспоминания о прежнем столпятся в голове моей, – в глазах еще родится слеза умиления. Несмотря на явную холодность, на оскорбления, я бы все простил вам, в память прошедшего, если б заметил хоть тень того чувства. Но, повторяю, я не ребенок и знаю, что надежды на счастье нет: оно прошло, как все проходит своим чередом!..
Адуев задумался. Елена поглядела на часы.
– А помните ли, – начал он опять, – кто породил во мне эту страсть, кто раздул пламя пожара? – Как в вас достало столько хитрости? Так молоды, а коварство уже успело закрасться в сердце, которое, казалось, дышало одною искренностью, простосердечием! – Когда я воротился из чужих краев, усталый, недовольный ничем, – когда утомленная душа моя искала одиночества, – кто приветно улыбнулся мне и озарил будущность блестящими и – как я вижу теперь – несбыточными мечтами? – Вы, Елена! вы, очаровательною улыбкою, вызвали меня на сцену света, на участие в этом вих