да только то, что установилось, застарело, наслоилось в жизни – то есть коренные типы человеческих фигур и типичные черты нравов… и это останется талантливой хроникой, а прочее забудется. Впрочем, творчество есть сила собирательная. Наблюдательность – одна из его стихий, и ею многие хотят заменить и другие его стороны, даже вытеснить фантазию».
В рукописи есть также следующее рассуждение профессора о сущности реалистического отражения действительности в искусстве: «Ведь правды абсолютной нет, а есть правда относительная. Художник наблюдает явление не как оно есть само по себе: этого он сделать не может, а как он его видит, как оно ему представляется, стало быть слитно с самим собой. А видит он его в красках и лучах своей фантазии, то есть как оно в нем отражается – и с этого отражения и пишет. Стало быть, он пишет подобия явлений, а не самое явление – иначе ничего не выйдет. И каждое историческое событие он пишет в том тоне и смысле, как оно сложилось в истории и как привыкли на него смотреть все. Тогда и выйдет реально; иначе будет выдумка».
Та же мысль о различии между художественной правдой («правдоподобием») и фактами действительности, механически переносимыми натуралистами в искусство, наличествует в статье «Лучше поздно, чем никогда» (см. т. 8 наст. изд.), опубликованной двумя годами позже, чем была написана первая редакция «Литературного вечера». Излагая в статье эту «азбуку искусства», Гончаров дает уже иные, более четкие формулировки, затем говорит о силе и могуществе природы, к которой можно «приблизиться только путем творческой фантазии», то есть стоит в основном на материалистических позициях.
Наконец в черновой рукописи имеется высказывание профессора, направленное против писателей «обличительного» направления. Новейшие критики, говорит профессор, «опять зашли к полезности с другой стороны и вздумали изображать нам разные общественные недуги, страдания, бедность и злоупотребления богатых и сильных, потом проводить политические, социальные и другие особенные взгляды и стремления, и все такие писатели распались на специальности. – Эти уже ушли совсем от первоначального определения романа и стараются насильственно подвести свои задачи под художественные формы, как в магазине готовых платьев натягивают фраки и сюртуки на покупателя.
– Браво! браво! – раздалось со всех сторон. – Bien dit[182].
– Этот род введен и распространен самолюбивыми и задорными посредственностями, – говорил профессор, – которые усвоили некоторые условные, легко дающиеся формы художественности, некоторые внешние приемы искусства и решили, что нет и не должно быть искусства для искусства… ибо – говорят они – искусство непременно должно служить известной полезной цели, даже каждой злобе дня, дать какой-нибудь урок обществу, обличить зло и т. д., забывая – лукаво или неумышленно, бог их ведает, – что у непосредственных талантов – художников так оно и бывает: выходит само собою непременно верный образ, картина, тип, портрет и притом sine ira, conditio sine qua non[183] – и эта картина, образ, тип говорят и учат сильнее и красноречивее всякой брани, желчи, злости этих обличений. Учат художники, рисуя не один темный какой-нибудь угол, чердак, больницу, нищего, вора, проститутку, а все вместе с другими сторонами жизни – одним только теплым, жизненным, колоритным – и главное, верным изображением! Никогда они сами не подозревают – как это у них выходит: так что прозорливому критику, каков был, например, Белинский, приходится указывать в их образах те уроки и истины, о которых такие объективные писатели, как Гоголь, не всегда сами догадывались. А тенденциозные романисты с своим искусством для искусства пишут фигуры, под которыми надо подписывать сие есть лев, а не собака, – и потом говорят, что ими, изволите видеть, водили любовь к ближнему, больше всего к народу, к угнетенному, к общественным язвам и т. д. Но это неправда; ни в одном штрихе, ни в одном звуке и слове их мнимого искусства – нет ни одной искры божественного огня – потому что нет этой любви – и потому нет и творчества. Оттого их произведения бледны, и скучны.
– Браво! браво! comme il parle bien![184] Совершенная правда! – раздалось со всех сторон.
– И какая неурядица, какое смешение родов и видов в искусстве! – продолжал профессор. – Эпос мешают с сатирой и от художественного воспроизведения жизни требуют горячки, злобы, минутного раздражения, тогда как повествование, эпос, роман могут изображать только уже установившуюся жизнь и наслоившихся людей, то есть типы, а не брожение, не злобу дня, не быстро слагающиеся и завтра разлагающиеся черты, явления, мимотекущее движение. <Вот отчего эти тенденциозные писатели злоупотребляют характером романа и втискивают в рамы романа то, что годится в сатиру или в памфлет – раздражение и разрушение! Они гонят искусство как поденщика на работу, и горе автору, который захочет отвести душу себе и читателю покойным или, выражаясь технически, объективным созерцанием и изображением жизни, а не злым холостым обличением, ненавистью, презрением!..> Понятно, что такой созерцательной и покойной силою, как художественное творчество, тут делать нечего. Она не может ловить сегодняшние явления, которые завтра разлетаются. Ни кисть, ни резец не увековечивают призраков, а эти оба орудия, или живопись и скульптура, занимают главное место и в искусстве слова!
– Какую вы дичь порете! Зачем? – вдруг неожиданно спросил Кряков».
Последняя реплика Крякова вошла в окончательный текст (см. стр. 153), тирада же профессора подверглась сильным сокращениям и смягчениям в отношении к сторонникам гоголевской школы и оказалась очень близкой к высказываниям самого Гончарова.
Наряду с утверждением созерцательности искусства в этом рассуждении профессора есть и мысли, характерные для Гончарова, например о том, что искусство должно изображать только устоявшиеся типы и явления или что прозорливый критик разъясняет смысл произведения самому художнику, его создавшему.
В «Литературном вечере» ставится на обсуждение вопрос о том, может ли быть художественным произведение, пропагандирующее революционную идеологию. И хотя в черновой рукописи так же, как и в окончательном тексте, дается отрицательный ответ на этот вопрос, но имеющиеся между ними разночтения представляют большой интерес. В печатной редакции в качестве примера взят роман Эркмана-Шатриана из эпохи, французской буржуазной революции 1789 г. «История одного крестьянина». Этот роман сыграл известную роль и в общественной жизни и в развитии революционных настроений в России. Но значение его для русского общества не следует преувеличивать. В черновой рукописи вместо романа Эркмана-Шатриана неоднократно упоминается другое произведение, действительно оказавшее громадное влияние на революционное движение, а также определившее направление и дальнейшее развитие литературы, – «Что делать?» Чернышевского.
«Что делать?» – роман глубоко новаторский и по содержанию и по форме, в то время как произведение Эркмана-Шатриана, освещающее новую тему и новых героев, по форме не является новаторским. Потому и спор о том, является ли художественным «тенденциозное» произведение, Гончаров первоначально строил на обсуждении романа Чернышевского.
В печати Гончаров никогда не высказывался об этом романе. Однако известна оценка «Что делать?», данная им в цензорском отзыве на журнал «Современник» за 1863 г. «…Появление такого романа, как „Что делать?“ Чернышевского, – писал там Гончаров, – нанесло сильный удар, даже в глазах его почитателей, не только самому автору, но и „Современнику“, где он был одно время главным распорядителем, обнаружив нелепость его тенденций и шаткость начал, на которых он строил и свои ученые теории, и призрачное здание какого-то нового порядка в условиях и способах общественной жизни. Общественное мнение и литература с тех пор недоверчиво и с пренебрежением относятся к авторитету этого писателя: то же самое, конечно, ожидает и других деятелей, если они не откажутся от крайностей обличительного и отрицательного направлений» («Звезда», 1926, № 5, стр. 192).
Почти двумя годами позже, в декабре 1865 г., в цензурном отзыве на статью Писарева, посвященную «Что делать?», Гончаров вообще уклонился от оценки романа.
Подготавливая «Литературный вечер» к печати, Гончаров независимо от своего желания должен был снять все упоминания о романе Чернышевского, так как в 1880 г. их все равно не пропустила бы цензура.
Черновая рукопись «Литературного вечера» дает основание утверждать, что мнение о «Что делать?», высказанное в цензурном отзыве 1864 г. и тогда в какой-то мере вынужденное, в полной мере не совпадало с оценкой этого романа Гончаровым в конце 70-х годов. Совершенно изменился и тон, резкость которого в отзыве обусловливалась прежде всего целенаправленностью этого документа. В «Литературном вечере» не только нет «пренебрежения» к авторитету Чернышевского, как в цензурном отзыве, в нем чувствуется уважение к автору и его роману, хотя последний и не признается произведением искусства:
«– …Здесь назвали „Что делать?“ – книгу, которая всего менее подходит под ваше определение романа…
Он обратился к Крякову.
– Пожалуй, не роман, но это великое произведение ума!.. – глухо сказал Кряков.
– Пусть великое произведение, но не искусства же! – заметил профессор.
– Пора бы эти школьные перегородки уничтожить! – говорил Кряков.
– Вы сейчас, – продолжал профессор, – на вопрос Дмитрия Ивановича „что такое роман“ сказали, что роман должен быть художественным произведением, или его вовсе не должно быть…
– Знаю, знаю: что вы мне тычете моими словами в глаза! – перебил Кряков, боясь, что его уличат опять романом „Что делать?“».
Дальнейший текст рукописи совпадает с печатным (стр. 149), в приведенном же отрывке вместо романа «Что делать?» в первом случае названа «История одного крестьянина», второе упоминание вообще снято. В рукописи, когда Кряков не соглашается признать обсуждаемое сочинение Бебикова романом, студент действительно «уличает» его романом Чернышевского: «А помнишь, как ты восхищался романом „Что делать?“ – а ведь он… – вдруг сказал студент и не кончил. Реплика произвела эффект.