Том 7. Операция «Примула» — страница 81 из 109

И в это самое мгновение решается моя судьба, причем это не громкие слова. Выбери я другую улицу или пройди здесь пятью минутами раньше или позже, и меня миновала бы длинная череда испытаний и тревог. Какой-то велосипедист проносится мимо и резко тормозит возле машины. Раздается выстрел, я вижу его вспышку. Человек, стоявший у входа в гараж, падает. Второй выстрел. Я инстинктивно кинулся вперед. Велосипедист, заслышав меня, петляя, тронулся с места, все убыстряя ход, и наконец исчез. И вот я уже возле человека, встающего на колено.

— Вы ранены?

— Кажется, нет.

Он ощупывает себя, подносит руку к левому плечу.

— Царапина, — говорит он. — Сущие пустяки. Но если бы вы не подоспели, меня пристрелили бы как кролика.

Он трогает плечо, смотрит на руку.

— Крови почти нет. Повезло. Не стоит здесь мешкать. Пожалуйста, помогите мне.

Мы толкаем раздвижную дверь. Он возвращается к машине и, ловко маневрируя, задом въезжает в гараж, а я запираю ворота. В темноте слышится стук дверцы, затем наверху зажигается лампочка. Я смотрю на человека, которого спас. Ты не знал его. Поэтому попробую описать свое первое впечатление. Прежде всего мне бросилась в глаза его добротная одежда: кожаная куртка, спортивные брюки, толстые шерстяные чулки, крепкие башмаки, словом, идеальное обмундирование для такой погоды. Роста незнакомец был невысокого, зато крепко сложен, очень живой, с большими голубыми глазами навыкате, толстощекий, с красными ушами и мелкими завитками волос. Я сразу все отметил и счел его симпатичным. Он был взволнован гораздо меньше меня. Следует также признать, что и питался он, должно быть, лучше, чем я. Он протягивает мне руку.

— Спасибо. Многие на вашем месте попросту сбежали бы. Чем вы занимаетесь?

— Я преподаю в лицее. Зовут меня Прадье… Марк Прадье.

Он рассмеялся, словно это рассмешило его.

— А я, — сказал он, — я доктор Плео. Пошли выпьем по рюмочке. Мы оба в этом нуждаемся.

В глубине гаража находится дверь, которая ведет во внутренний садик, где снег сохранил первозданную чистоту. Мы пересекаем его и проходим на кухню, там царит беспорядок.

— Извините. Прислуга моя делает, что ей вздумается. Сюда, пожалуйста.

Мы выходим в коридор, который ведет в кабинет, где он принимает больных. Ему с трудом удается снять куртку, разорванное плечо которой почернело. Я стаскиваю ее за рукав, затем помогаю ему освободиться от свитера, рубашки и нательного белья. Он подходит к зеркалу и внимательно разглядывает глубокую ранку на своем обнаженном плече.

— Что я могу для вас сделать?

— О, ничего, — отвечает он.

Кровь течет у него по руке. Он ловко вытирает ее ватными тампонами, которые я приготавливаю ему. Но вскоре мне приходится сесть. Лепешка, белое вино, а теперь еще эти терпкие, щекочущие запахи… Ноги не держат меня. А он одной рукой ухитряется наложить повязку на плечо и с некоторой долей кокетства закрепляет ее английскими булавками. Потом одевается, не спуская при этом с меня глаз.

— Послушайте, мсье Прадье, вид у вас как будто неважный.

Он подходит ко мне и без лишних церемоний ощупывает мои руки, приподнимает веки.

— Вы чертовски худы. Держу пари, что давление у вас никудышное. А ну-ка раздевайтесь.

Я чувствую, как его крепкие, сильные пальцы закатывают рукав моей рубашки. Он энергично сжимает резиновую грушу своего аппарата, хмурит брови.

— Сколько вам лет?

— Двадцать пять.

— Нельзя так запускать себя. Я вами займусь. Теперь моя очередь. Вы женаты?

— Нет.

Он открывает стеклянную дверцу шкафа, наполненного флаконами и коробками, достает одну из них и ставит на край стола.

— Эти ампулы следует принимать три раза в день перед едой. Нам надо поднять ваше давление. Какой класс вы ведете?

— Пятый.

— Эти ребятишки, должно быть, совсем уморили вас. Уж мне ли не знать. В этом возрасте я был невыносим. Пройдем в библиотеку. Там теплее.

Мы миновали вестибюль, и я очутился в просторной комнате. Признаюсь, я был несколько ошеломлен. Всюду вдоль стен — книги. Люстра, горевшая наполовину, бросала на переплеты мягкий свет. Я подхожу, не в силах удержаться.

— Смотрите! Смотрите! Не стесняйтесь.

Доктор наслаждается моим изумлением.

— Только не подумайте, что я безмерно увлекаюсь чтением, — продолжает он. — Вовсе нет! Эти книги достались мне от дяди, который оставил мне после своей смерти этот дом со всем его содержимым. Он был судебным следователем в Орлеане. Старый оригинал, который готов был цитировать Горация и Овидия при всяком удобном случае. Ну вот, опять Мари-Луиза забыла подложить дров. В конце концов я рассержусь.

Он в ярости схватил поленья, сложенные возле огромной печки, и сунул их в топку. Но тут же, сморщившись, встал, осторожно трогая свое плечо.

— Все-таки немного болит, — признался он. — Да садитесь же. У меня есть бутылка арманьяка. Думаю, вам понравится.

Он хлопочет, старается. Дышит шумно, говорит громко, все вокруг приходит в движение. Мне довольно трудно привыкнуть к его манерам, ведь я, как тебе известно, принадлежу к числу людей замкнутых, скрытных. Но в то же время я испытываю к нему доверие и вовсе не против, чтобы меня вытащили, пусть даже силком, из моей раковины. Поэтому я спрашиваю его:

— Почему в вас стреляли?

Сначала он не отвечает. Старательно наполняет рюмки. Я протестую.

— Достаточно, доктор. Видите ли, у меня нет привычки.

Он подвигает кресло поближе к печке, устраивается поудобнее, протягивает ноги к огню и берет в руки рюмку.

— Стало быть, у вас, мсье Прадье, нет никаких врагов? — произносит он наконец.

— У меня? Конечно нет. Я занимаюсь своим делом. Я никого не трогаю.

Он долго вдыхает аромат арманьяка, не торопясь, подыскивает нужные слова.

— В конце концов, — шепчет он, — у меня нет ни малейших причин скрывать от вас истину. Если она вас шокирует, что ж, значит, так тому и быть. Ну, если угодно, можно выразиться так: меня считают коллаборационистом.

Он наблюдает за мной. Я кашляю, потому что алкоголь жжет мне горло. Он громко смеется, отчего сотрясаются его живот и плечи, и тут же у него вырывается стон боли.

— Я вижу, вы не собираетесь бежать. Тем лучше. В таком случае позвольте объясниться.

Поставь себя на мое место. Я только что оказал ему помощь. Он любезно пригласил меня. Мне оставалось только слушать.

— Они придумали это ужасное слово, — начал он, — чтобы заставить нас захлебнуться позором. Сейчас я вам кое-что покажу.

Он вскакивает с удивительной легкостью, затем выдвигает ящик большого письменного стола, стоящего напротив окна, и протягивает мне два маленьких предмета и один еще не развязанный пакет. Я тотчас узнаю гробы.

— Вам известно, кому их посылают? — продолжает он.

— Да, разумеется.

— Это началось в конце октября. Первый, как вы сами можете убедиться, сделан довольно грубо. Я подумал, что речь идет о скверной шутке. Но второй отделан гораздо более тщательно. Даже ручки не забыты. Я получил его 11 ноября, в день подписания перемирия в 1918 году. Чувствуете намек! Что же касается третьего, то он прибыл позавчера. Я даже не стал распечатывать его. Откройте сами… Прошу вас!

Я верчу и так и эдак маленький пакет размером примерно с пенал. Рассматриваю почтовый штемпель, адрес, выведенный печатными буквами: «Господину доктору Оливье Плео, авеню Шаррас, Клермон-Ферран», а в углу надпись красными чернилами: «Образец».

— Возьмите перочинный нож, — предлагает доктор.

Я разрезаю веревку и разворачиваю бумагу. Появляется третий гроб. Рвение изготовителя дошло до того, что гроб покрыли лаком. Плео хватает его и долго разглядывает.

— Что и говорить, они полны предупредительности. Вы заметили?.. На крышке — крест… Это свастика.

Он открывает дверцу печки и бросает в огонь все три гроба, затем берет трубку, задумчиво начинает набивать ее, потом, опомнившись, предлагает мне коробку с сигаретами.

— Извините, — говорю я. — Уже поздно.

Я смотрю на часы.

— Черт возьми! Четверть первого… Если меня заберет патруль…

— Не беспокойтесь. Я провожу вас. У меня пропуск.

— Вы не боитесь, что…

— Они сюда не вернутся. Это маловероятно. К тому же на этот раз я возьму оружие. Так что у вас вполне есть время выкурить сигарету.

Я дал себя уговорить. Мне так хотелось курить! Тебе может показаться, что, описывая эту сцену, я несколько фантазирую. Вовсе нет. Она была точно такой, почти дословно. Я представляю ее себе с поразительной ясностью. Единственно, о чем я забыл сказать по своей оплошности, так это о том, что скрывается за словами. Плео чувствует себя неловко. Он наблюдает за мной, ищет на моем лице выражение осуждения. А я, я внимательно слушаю, стараясь понять меру его искренности. Хотя на самом деле это еще сложнее. На ум мне приходят два зверя, которые принюхиваются друг к другу на расстоянии, заигрывают друг с другом, оставаясь в то же время настороже. Плео предлагает мне огонь, закуривает свою трубку и снова садится.

— Они приговорили меня, — произносит он. — Дело, видимо, принимает серьезный оборот и близится к развязке. Это уже похоже на религиозную войну… Но вы человек умный. Вы должны меня понять.

Он улыбается, искоса поглядывая на меня, и тут я впервые замечаю у него небольшую припухлость под глазами. Возможно, этот человек пьет.

— У меня нет дара слова, — продолжает он. — Я прежде всего врач, наверное, это меня и погубило. В сороковом году страна наша была на краю гибели. Надо было во что бы то ни стало вывести ее из состояния войны и с величайшей осторожностью залечивать раны, не смыкая глаз ни днем, ни ночью. Речь шла о жизни и смерти. А Сопротивление сродни тому грубому средству, к которому прибегают костоправы, и тем хуже для больного, если он от этого сдохнет. Я против таких средств.

Он выбивает трубку, выбрасывая ее содержимое на горящие поленья, затем снова набивает и продолжает:

— Я не могу быть за. И знаете, я долго думал над этим. Чуть голову не сломал. Но сколько ни размышляй, дело с места не сдвинется. Вопрос ведь не в том, чтобы решить какую-то проблему, а в том, чтобы сделать выбор, а я по опыту знаю, что выбор диктуется не мыслью, а темпераментом. Я же создан для того, чтобы лечить, как вы, полагаю, для того, чтобы учить. Так в чем, спрашивается, мое предательство? Я никогда не был сторонником немцев. Они ведут войну, свою войну — и в настоящий момент, пожалуй, даже проигрывают ее, но это их дело. А я в больнице ежедневно веду борьбу во спасение жизни, вернее, следовало бы сказать, за выживание, потому что больных все больше и больше.