— Пить!
Мне тоже хотелось пить. За стакан воды я отдал бы что угодно. Рукавом плаща я осторожно провел по изуродованному лицу, чтобы хоть немного снять застывшую маску крови, которая все еще немного сочилась. Смотревший на меня глаз закрылся и открылся несколько раз в знак признательности.
— Меня зовут Марк Прадье, — прошептал я.
Так, плечом к плечу… но нет! Не хочу взывать к твоей жалости. Лучше подведу итоги. В пять часов за нами пришли и, не слишком церемонясь — одного волоком, другого пинками, — бросили в фургон. Вокруг все еще было темно… Остальное принадлежит Истории. О партизанском налете рассказывалось не раз. Партизаны перехватили фургон на развилке дорог. Я услыхал первые выстрелы. Помню, машину занесло и она врезалась в какую-то стену. Посыпались стекла, раздались крики, потом автоматная очередь: меня ранило в руку, задело грудь — это были мои последние воспоминания. В себя я пришел много времени спустя на ферме, где меня оперировал совсем юный, но весь заросший бородой мальчик, говоривший кому-то, кого я не видел:
— Рука пропала, но ведь учитель вполне может обходиться без левой руки.
Избавлю тебя от описания моих мытарств. После этой фермы была другая, потом третья. Переезжали мы ночью. Впоследствии я узнал, что нахожусь в районе Аржантона, где и оставался до полного выздоровления. Пуля, угодившая мне под мышку, задела ребро, но не причинила большого вреда. Зато на левой руке у меня не хватало трех пальцев. Долгое время я дрожал за судьбу мадам де Шатлю. Узнать что-нибудь было нелегко. Наконец мне сказали, что ей удалось вовремя бежать. Беднягу Жюльена вскоре после этого убили. А тот, кого полицаи называли «судьей», выжил. В действительности он был заместителем генерального прокурора в Риоме. Он стал моим другом. Рене Лонж. Ты наверняка слышал от меня это имя. Теперь он занимает важный пост в кассационном суде.
Итак, я считал себя спасенным. Но увы! Все еще только начиналось, ибо отныне я стал человеком, который убил предателя Плео. Легенда эта распространилась по всей округе Клермон-Феррана. За мою голову обещано было вознаграждение, так что я превратился в этакого новоявленного Робин Гуда. А проще говоря — меня разыскивали. Я и не подозревал, что мой арест и партизанский налет наделали столько шума. Рене Лонж, оказалось, был одним из руководителей движения Сопротивления в Оверни. Его-то и хотели освободить партизаны. Они удивились, обнаружив рядом с ним меня. Но пока меня выхаживали, переправляли из одного укрытия в другое, Лонж, придя в себя после перенесенных пыток, заговорил. Сам находясь чуть ли не при смерти, он тем не менее слышал, как меня допрашивали, слышал и телефонный разговор. Он был убежден, что я убил Плео. А спустя несколько недель в этом были убеждены все.
«И ты ничего не сказал? Не восстановил истину?»
Нет. Я ничего не сказал. Прежде всего, я не знал об этих разговорах. Я медленно возвращался к жизни. Учился пользоваться своей искалеченной рукой, на которой с тех пор всегда носил перчатку. Я мало с кем встречался. Не следует забывать, что страна была раздроблена на отдельные округа, которые почти ничего не знали друг о друге. Новости распространялись с трудом. О том, что я герой, мне стало известно много времени спустя, после высадки союзников. Плео исчез навсегда. Как же быть? Дать объявление в газеты? Или отыскивать людей и каждому по очереди втолковывать: «Я никого не убивал!» А может быть, написать Лонжу, чтобы все окончательно прояснить? Но в тот момент я не знал, где он находится. Не знал даже, чем ему обязан. Война покалечила меня, я постарел, устал. Словом, заплатил свое. Кому-то хотелось, чтобы я превратился в того, кем не был? Ладно. Какое это имеет значение! Чем скорее все забудется, тем лучше.
И я промолчал, Кристоф! Иногда меня о чем-то спрашивали. Некоторым хотелось знать, как я убил Плео, где спрятал его труп. Я уходил от ответов. Давал понять, что не хочу вспоминать об этом. Люди думали: «Он столько выстрадал! И вполне заслуживает, чтобы его оставили в покое!» Увы, молчание порой губит нас. Назад дороги нет. Ты обречен молчать снова и снова. Вначале — чтобы избежать скандала: чего-то ждешь, откладываешь на потом. А потом молчишь, опасаясь, что тебя будут презирать. Вот уже тринадцать лет я сам презираю себя.
Глава 7
Ложь посредством умолчания — я не знаю ничего более унизительного. Каждую минуту сознаешь, что предстаешь в ложном свете. Тащишь за собой уродливую тень. И в конце концов сам становишься чьей-то тенью. Я перестал быть самим собой с того момента, как вернулся в Клермон-Ферран, а это случилось, если память мне не изменяет, в августе 1944 года. Пять месяцев я провел в маки, где старался оказывать всевозможные услуги, которых можно было ожидать от молодого парня, сильно пострадавшего, но преисполненного благих намерений. В основном я занимался вопросами интендантской службы. Поэтому в Клермон-Ферран я привез военную форму, пистолет, полевой бинокль, брошенный немецким офицером, а главное, репутацию хорошего организатора. Несмотря на мою сдержанность, меня включили в городской Комитет освобождения. Я не принимал никакого участия в проходивших тогда судебных процессах по чистке, пытаясь по мере возможности держаться в стороне. Однако я не мог не участвовать в различных манифестациях, где меня нередко выталкивали в первые ряды, так как я покарал предателя и носил на собственном теле следы борьбы. Сегодня ты вряд ли можешь себе представить то кипение, то бурление, что охватило тогда всю страну. Это было чудесное начало всего. Каждый держал в руках новые карты и ждал возможности сорвать банк. Я, наверное, упустил бы свой шанс, если бы не вмешалась мадам де Шатлю.
Сейчас мне придется более подробно говорить о ней, хотя это и нелегко. История нашей женитьбы никому, кроме нас, не интересна. Но ты ничего не поймешь в дальнейшем рассказе, если я не посвящу тебя кое в какие детали. Еще в апреле я узнал, что она уехала к тебе в Каор. Я пытался пересылать ей письма. Она сама старалась подать о себе весть. Разлука, страх перед будущим, возбуждение, в котором оба мы пребывали, — все это только подогревало мои чувства. Она вернулась в Клермон-Ферран раньше меня, чтобы привести в порядок замок, разграбленный в ее отсутствие. Друзья рассказали ей, что случилось с Плео, поведали о моем аресте, о моих ранениях, а возможно, прибавили к этой картине и кое-что от себя. В глазах Арманды я стал человеком, который пожертвовал собой ради общего дела, а кроме того — и не исключено, что это было главное, — отомстил за ту, кого любил! Она вообразила себе, что по долгу чести обязана воздать мне любовью за любовь. Возможно, для вступления в брак требовалось что-то иное, но Арманда так уж устроена, что ей необходимо кем-то восхищаться. Я настаиваю на этой ее черте именно потому, что она в какой-то мере объясняет последующую драму.
Мы соединились брачными узами 11 января 1945 года — это была торжественная церемония. Моим свадебным подарком стало славное партизанское прошлое, а Арманда, со своей стороны, приносила в дар связи, богатство и надежды, которые она возлагала на меня. Ты наверняка помнишь снежную бурю, разразившуюся в тот день. Я не мог заставить себя не думать о Плео, которого спас год назад в такой же холодный вечер. Где он теперь? Меня окружали почтенные люди. Моим свидетелем был Лонж. Мэр в своей торжественной речи, которую я мысленно опровергал, счел необходимым восславить мой характер, твердость моей души, мое мужество. Рядом со мной Арманда, такая элегантная, с притворной скромностью на челе и с упоением в душе внимала этому панегирику. «А что, если он вернется?» — вопрошал я себя. Было ли то предчувствием? Или просто желанием, как это часто случалось со мной, наказать себя, причинить себе боль? Яркий свет, гирлянды, которыми украсили зал, затем поздравления — все меня ранило. Но длилось это не долго. Радость преодолела страх, и, признаюсь, я испытывал чувство гордости, когда хозяином входил в замок.
Вскоре под нажимом Арманды я взял длительный отпуск и окунулся в политику. Вначале я колебался между радикалами и партией МРП. Но в конце концов выбрал последнюю. Почему? Мне казалось, что я буду меньше чувствовать свою вину, если присоединюсь к народной партии, если буду служить ее делу со всей преданностью, на какую только способен. Положение у меня было очень солидное. Я был известен своею умеренностью, а по тем временам это качество весьма ценилось, ведь страсти все еще кипели. 21 октября 1945 года меня избрали депутатом от Пюи-де-Дом.
Я с величайшим старанием принялся за дело. Нам пришлось переехать в Париж. Вот почему мы поместили тебя в интернат. Судя по всему, ты никогда не сердился на нас за это, впрочем, Арманда часто навещала тебя, и все-таки я благодарю тебя, мой маленький Кристоф. С этого момента Арманда решила, что я непременно должен стать министром. А почему бы и нет, в самом деле? Другие члены парламента, чуть постарше меня, уже занимали командные посты. И обладай я умением если уж не вести интригу, то, по крайней мере, ловить удобный случай, я очень скоро сумел бы добиться завидного положения. Но я к этому не стремился. Вернее, запрещал себе питать надежды. Я считал, что не имею на это права, и ты понимаешь почему. Меня вполне устроил бы пост председателя какой-нибудь комиссии, но не более того. Арманда была в ярости.
«У тебя есть все, чтобы преуспеть, — говорила она. — Ты выдержал конкурс. Умеешь хорошо говорить. Твоим заслугам в Сопротивлении многие завидуют. Так почему же ты сидишь в своем углу? Пора встряхнуться. Сделай это ради меня». Так, по злой иронии судьбы, я переживал то, что довелось пережить в свое время Плео. Только он наотрез отказался следовать путем, на который его толкали. А я пытался лавировать. Отговаривался отсутствием опыта. Пробовал растолковать ей, что члену парламента, если он хочет быть на высоте, необходимо разбираться в самых разнообразных и трудных вещах: в экономике, в финансовых и правовых вопросах. На это она возражала мне, что существует министерство национального просвещения, а уж это мое прямое дело.