Том 7. Стихотворения, очерки 1925-1926 — страница 3 из 35

Знаем мы

эти

жидовские штучки —

разные

Америки

закрывать и открывать!»

За капитаном ходят по пятам.

«Вернись! — говорят,

играют мушкой. —

Какой ты ни есть

капитан-раскапитан,

а мы тебе тоже

не фунт с осьмушкой».

Лазит Коломб

на бра́мсель с фо̀ка,

глаза аж навыкате,

исхудал лицом;

пустился во-всю:

придумал фокус

со знаменитым

Колумбовым яйцом.

Что́ яйцо? —

игрушка на̀ день.

И день

не оттянешь

у жизни-воровки.

Галдит команда,

на Коломба глядя:

«Крепка

петля

из генуэзской веревки.

Кончай,

Христофор,

собачий век!..»

И кортики

воздух

во тьме секут.

— «Земля!» —

Горизонт в туманной

кайме.

Как я вот

в растущую Мексику

и в розовый

этот

песок на заре,

вглазелись.

Не смеют надеяться:

с кольцом экватора

в медной ноздре

вставал

материк индейцев.

6

Года прошли.

В старика

шипуна

смельчал Атлантический,

гордый смолоду.

С бортов «Мажести́ков»

любая шпана

плюет

в твою

седоусую морду.

Коломб!

твое пропало наследство!

В вонючих трюмах

твои потомки

с машинным адом

в горящем соседстве

лежат,

под щеку

подложивши котомки.

А сверху,

в цветах первоклассных розеток,

катаясь пузом

от танцев

до пьянки,

в уюте читален,

кино

и клозетов

катаются донны,

сеньоры

и янки.

Ты балда, Коломб, —

скажу по чести.

Что касается меня,

то я бы

лично —

я б Америку закрыл,

слегка почистил,

а потом

опять открыл —

вторично.

[1925]

Тропики*

(Дорога Вера-Круц — Мехико-Сити)

Смотрю:

вот это —

тропики.

Всю жизнь

вдыхаю наново я.

А поезд

прет торопкий

сквозь пальмы,

сквозь банановые.

Их силуэты-веники

встают рисунком тошненьким:

не то они — священники,

не то они — художники.

Аж сам

не веришь факту:

из всей бузы и вара

встает

растенье — кактус

трубой от самовара.

А птички в этой печке

красивей всякой меры.

По смыслу —

воробейчики,

а видом —

шантеклеры.

Но прежде чем

осмыслил лес

и бред,

и жар,

и день я —

и день

и лес исчез

без вечера

и без

предупрежденья.

Где горизонта борозда?!

Все линии

потеряны.

Скажи,

которая звезда

и где

глаза пантерины?

Не счел бы

лучший казначей

звезды́

тропических ночей,

настолько

ночи августа

звездой набиты

нагусто.

Смотрю:

ни зги, ни тропки.

Всю жизнь

вдыхаю наново я.

А поезд прет

сквозь тропики,

сквозь запахи

банановые.

[1926]

Мексика*

О, как эта жизнь читалась взасос!

Идешь.

Наступаешь на́ ноги.

В руках

превращается

ранец в лассо,

а клячи пролеток —

мустанги.

Взаправду

игрушечный

рос магазин,

ревел

пароходный гудок.

Сейчас же

сбегу

в страну мокассин —

лишь сбондю

рубль и бульдог.

А сегодня —

это не умора.

Сколько миль воды

винтом нарыто, —

и встает

живьем

страна Фениамора

Купера

и Майн-Рида.

Рев сирен,

кончается вода.

Мы прикручены

к земле

о локоть локоть.

И берет

набитый «Лефом»

чемодан

Монтигомо

Ястребиный Коготь.

Глаз торопится слезой налиться.

Как? чему я рад? —

— Ястребиный Коготь!

Я ж

твой «Бледнолицый

Брат».

Где товарищи?

чего таишься?

Помнишь,

из-за клумбы

стрелами

отравленными

в Кутаисе

били

мы

по кораблям Колумба? —

Цедит

злобно

Коготь Ястребиный,

медленно,

как треснувшая крынка:

— Нету краснокожих — истребили

гачупи́ны с гри́нго.

Ну, а тех из нас,

которых

пульки

пощадили,

просвистевши мимо,

кабаками

кактусовый «пульке»

добивает

по 12-ти сантимов.

Заменила

чемоданов куча

стрелы,

от которых

никуда не деться… —

Огрызнулся

и пошел,

сомбреро нахлобуча

вместо радуги

из перьев

птицы Ке́тцаль,

Года и столетья!

Как ни коси́те

склоненные головы дней, —

корявые камни

Мехико-сити

прошедшее вышепчут мне.

Это

было

так давно,

как будто не было.

Бабушки столетних попугаев

не запомнят.

Здесь

из зыби озера

вставал Пуэбло,

дом-коммуна

в десять тысяч комнат.

И золото

между озерных зыбѐй

лежало,

аж рыть не надо вам.

Чего еще,

живи,

бронзовей,

вторая сестра Элладова!

Но очень надо

за морем

белым,

чего индейцу не надо.

Жадна

у белого

Изабелла,

жена

короля Фердинанда.

Тяжек испанских пушек груз.

Сквозь пальмы,

сквозь кактусы лез

по этой дороге

из Вера-Круц

генерал

Эрнандо Корте́с.

Пришел.

Вода студеная

хочет

вскипеть кипятком

от огня.

Дерутся

72 ночи

и 72 дня.

Хранят

краснокожих

двумордые идолы.

От пушек

не видно вреда.

Как мышь на сало,

прельстясь на титулы,

своих

Моктецума преда́л.

Напрасно,

разбитых

в отряды спаяв,

Гвате́мок

в озерной воде

мок.

Что

против пушек

стреленка твоя!..

Под пытками

умер Гвате́мок.

И вот стоим,

индеец да я,

товарищ

далекого детства.

Он умер,

чтоб в бронзе

веками стоять

наискосок от полпредства.

Внизу

громыхает

столетий орда,

и горько стоять индейцу.

Что̀ братьям его,

рабам,

чехарда

всех этих Хуэрт

и Диэцов?..

Прошла

годов трезначная сумма.

Героика

нынче не тема.

Пивною маркой стал Моктецума,

пивной маркой —

Гвате́мок.

Буржуи

всё

под одно стригут.

Вконец обесцветили мир мы.

Теперь

в утешенье земле-старику

лишь две

конкурентки фирмы.

Ни лиц пожелтелых,

ни солнца одёж.

В какую

огромную лупу,

в какой трущобе

теперь

найдешь

сарапе и Гваделупу?

Что Рига, что Мехико —

родственный жанр.

Латвия

тропического леса.

Вся разница:

зонтик в руке у рижан,

а у мексиканцев

«Смит и Ве́ссон».

Две Латвии

с двух земных боков —

различные собой они

лишь тем,

что в Мексике

режут быков

в театре,

а в Риге —

на бойне.

И совсем как в Риге,

около пяти,

проклиная

мамову опеку,

фордом

разжигая

жениховский аппетит,

кружат дочки

по Чапультапеку.

А то,

что тут урожай фуража,

что в пальмы земля разодета,

так это от солнца, —

сиди

и рожай

бананы и президентов.

Наверху министры

в бриллиантовом огне.

Под —

народ.

Голейший зад виднеется.

Без штанов,

во-первых, потому, что нет,

во-вторых, —

не полагается:

индейцы.

Обнищало

моктецумье племя,

и стоит оно

там,

где город

выбег

на окраины прощаться

перед вывеской

муниципальной:

«Без штанов

в Мехико-сити

вход воспрещается».

Пятьсот

по Мексике

нищих племен,

а сытый

с одним языком:

одной рукой выжимает в лимон,

одним запирает замком.

Нельзя

борьбе

в племена рассекаться.

Нищий с нищими

рядом!

Несись

по земле

из страны мексиканцев,

роднящий крик:

«Камарада»!

Голод

мастер людей равнять.

Каждый индеец,

кто гол.

В грядущем огне

родня-головня

ацтек,

метис

и креол.

Мильон не угробят богатых лопаты.

Страна!

Поди,

покори ее!

Встают

взамен одного Запаты

Гальваны,

Морено,

Кари́о.

Сметай

с горбов

толстопузых обузу,

ацтек,

креол

и метис!

Скорей

над мексиканским арбузом,

багровое знамя, взметись!

Мехико-сити

20/VII 1925 г.

Богомольное*

Большевики

надругались над верой православной.

В храмах-клубах —

словесные бои.

Колокола без языков —

немые словно.

По божьим престолам

похабничают воробьи.

Без веры

и нравственность ищем напрасно.

Чтоб нравственным быть —

кадилами вей.

Вот Мексика, например,

потому и нравственна,

что прут

богомолки

к вратам церквей.

Кафедраль —

богомольнейший из монашьих

институтцев.

Брат «Notre Dame’a»[3]

на площади, —

а около,

запружена народом,