за Филиппа против воли наполнились слезами, Нана бросилась ему на шею.
— Глупышка! Я все равно тебя люблю. Если ничто не будет биться, придется лавки закрыть. Вещи для того и делаются, чтобы их ломали… Смотри, вон веер, даже склеить как следует не потрудились.
Нана схватила веер, потянула его за планки в разные стороны; шелк, не выдержав, треснул пополам. Расправа с веером, казалось, подстегнула ее. Желая убедить Филиппа, что ей плевать на остальные подарки, раз она разбила его бонбоньерку, Нана устроила себе пиршество разрушения, ломая один предмет за другим, не щадя ничего, лишь бы доказать их непрочность. В пустых ее глазах зажегся огонек, губы свела судорожная гримаска, приоткрыв белоснежные зубки. Затем, когда все было разбито, разломано на куски, она снова расхохоталась, кровь ударила ей в лицо; слава богу, теперь у нее развязаны руки; и она застучала по столу кулаками, засюсюкала, как ребенок:
— Фюить! Фюить!
Поддавшись этому хмельному порыву, Филипп рассмеялся и, запрокинув голову Нана, стал покрывать поцелуями ее грудь. А она позволяла себя ласкать, висла у него на шее, чувствовала себя как никогда счастливой; давно уже она так не веселилась! И, не разжимая объятий, она ласково попросила:
— Послушай, миленький, непременно принеси мне завтра десять луидоров, хорошо? Такая неприятность, от булочника принесли счет, и меня это мучает.
Филипп побледнел, потом, поцеловав ее в лоб, просто сказал:
— Попытаюсь.
Воцарилось молчание. Нана занялась своим туалетом. Филипп стоял, упершись лбом в оконное стекло. Прошла минута, другая, вдруг он подошел к ней и произнес, медленно выговаривая каждое слово:
— Нана, ты должна выйти за меня замуж.
Это предложение, свалившееся как снег на голову, так развеселило Нана, что она даже бросила завязывать тесемки юбки.
— Да что с тобой, песик, уж не болен ли ты… Значит, потому, что я попросила у тебя десять луидоров, ты предложил мне свою руку? Никогда! Я тебя слишком люблю. Тоже мне, глупости выдумал!
И так как явилась Зоя — обувать мадам, оба уже не возвращались к этой теме. Войдя в комнату, горничная первым делом покосилась на стол, усыпанный осколками, — все, что осталось от подарков. Она осведомилась, надо ли убрать их в шкаф, и когда мадам заявила, что весь этот хлам следует выкинуть, Зоя смахнула осколки в подол передника и унесла. На кухне первым делом рассортировали осколки и обломки, принесенные из спальни мадам, а потом долго делили их между собой.
В этот день Жорж, вопреки категорическому запрещению Нана, проник в особняк. Франсуа видел, как он вошел, но не счел нужным остановить гостя; слуги теперь только посмеивались над неприятностями, случавшимися с их хозяйкой. Жорж незаметно пробрался в маленькую гостиную, но вдруг его остановил голос брата; и, приникнув ухом к запертой двери, он услышал поцелуи, предложение вступить в брак, — словом, все, что происходило в туалетной. Он заледенел от ужаса, он ушел, ничего не соображая, со страшным чувством пустоты в голове. Только очутившись на улице Ришелье в своей комнате, над спальней г-жи Югон, он зарыдал как безумный. На сей раз сомнений не оставалось. Гнусная картина неотступно стояла перед глазами: Нана в объятиях Филиппа, и это казалось ему кровосмешением. Когда он на миг приходил в себя, снова подступали воспоминания, новый приступ ревности бросал его на кровать, он впивался зубами в простыню, выкрикивал какие-то грязные слова и от этого безумствовал еще сильнее. Так прошел весь день. Чтобы не выходить из спальни, Жорж сослался на мигрень. Однако ночь оказалась еще страшнее, он дрожал как в лихорадке, мечтая об убийстве, переходя от кошмара к кошмару. Если бы брат оказался дома, Жорж, не раздумывая, зарезал бы его ножом. К рассвету он передумал. Нет, умереть должен он, он выбросится из окошка прямо под колеса омнибуса. В десять часов он вышел из дому; он шатался по Парижу, медлил на мостах, но в последнюю минуту отказывался от своего намерения — так настоятельна была потребность вновь увидеть Нана. Возможно, она спасет его одним-единственным словом. И когда пробило три, он вошел в особняк на аллее Вийе.
В полдень страшная весть обрушилась на г-жу Югон. Филиппа накануне вечером посадили в тюрьму по обвинению в краже двенадцати тысяч франков из полковой казны. Вот уже три месяца он заимствовал из кассы небольшие суммы, надеясь их возместить и скрывая растрату фальшивыми расписками, — по нерадивости начальства эти жульнические махинации до времени сходили ему с рук. Несчастная мать, сраженная вестью о преступлении сына, обратила гнев прежде всего против Нана; она знала о связи Филиппа, потому-то она и грустила, предчувствуя беду, потому-то и медлила в Париже, боясь катастрофы; но никогда она не ожидала такого позора и теперь горько упрекала себя за то, что отказывала сыну в деньгах, считая себя чуть ли не соучастницей его преступления. У нее подкосились ноги, она рухнула в кресло, сознавая свою неспособность предпринять что-либо, свою ненужность, чувствуя, что не может встать, что сейчас умрет, прикованная к этому креслу. Но внезапно мысль о Жорже успокоила ее: остался Жорж, он будет действовать, возможно, он спасет их всех. Не прося ни у кого помощи, решив похоронить в недрах семьи происшедшее, она с трудом поплелась наверх, и единственным подспорьем служила ей мысль, что при ней еще осталась родная душа. Но спальня на втором этаже оказалась пустой. Привратник сообщил, что г-н Жорж вышел из дому рано утром. Новой бедою веяло в этой комнате; простыни с изжеванными уголками, неубранная постель красноречиво говорили об ужасных муках; среди разбросанной одежды лежало в какой-то мертвенной неподвижности опрокинутое кресло. Жорж, должно быть, у той женщины. Слезы сразу высохли на глазах г-жи Югон, слабость в ногах прошла, и она спустилась вниз. Ей нужны были ее сыновья, она решила вернуть их себе.
С самого утра у Нана начались неприятности. Первым делом в девять часов явился булочник со счетом на каких-то жалких сто тридцать франков, по которому она никак не могла собраться уплатить при своем королевском образе жизни. Он являлся уже раз двадцать, особенно раздосадованный тем, что, как только он отказал в кредите, нашли нового поставщика; а тут еще прислуга дружно встала на его сторону. Франсуа заявил кредитору, что не видать ему денег, если он не устроит мадам хорошенькую сцену; Шарль заодно собирался подняться наверх, чтобы требовать уплаты по старому счету за солому, а Викторина посоветовала дождаться какого-нибудь кавалера и вырвать у него денежки, улучив минуту, когда они с мадам разговорятся. Страсти на кухне накалялись, всех поставщиков держали в курсе дела, сплетни и пересуды шли целых три, а то и четыре часа, все косточки мадам перемыли, все про нее выложили, обсудили со всех сторон с тем остервенением, на которое способна лишь развращенная праздностью, обожравшаяся челядь. Один лишь метрдотель Жюльен для вида выступил в защиту мадам: что ни говори, а дамочка шикарная; и когда все остальные набросились на него с обвинением — известно, он спит с мадам! — он в ответ только фатовски посмеивался; это вывело из себя кухарку, заявившую во всеуслышанье, что, будь она мужчиной, она бы наплевала на задницу таким дамочкам, потому что гаже ничего быть не может. Коварный Франсуа, не предупредив мадам, провел булочника прямо в прихожую. Когда мадам спускалась к завтраку, она наткнулась на него. Она взяла счета и велела прийти за деньгами в три часа. Тогда булочник удалился, грубо бранясь, и пригрозил, что придет точно вовремя и, уж поверьте, сумеет так или иначе получить свои денежки.
Раздосадованная этой сценой, Нана позавтракала без всякого аппетита. На сей раз надо наконец расплатиться. Раз десять она откладывала требуемую сумму, но деньги таяли в ее руках: то хотелось купить цветов, то приходилось подписываться под благотворительным листом в пользу престарелого жандарма. Впрочем, она рассчитывала на Филиппа, даже удивлялась, почему он не несет обещанных двухсот франков. Неудача шла за неудачей — позавчера Атласка явилась в невообразимом тряпье, пришлось ее обмундировать с ног до головы и выбросить тысячу двести франков на платье и белье; в кармане у Нана не осталось ни луидора.
К двум часам, когда Нана начала уже тревожиться, явился Лабордет. Он принес эскиз кровати. Нана отвлеклась, забыла все свои беды. Она хлопала в ладоши, пританцовывала. Потом, сгорая от любопытства, нагнулась над столом в гостиной, где были разложены эскизы, внимательно слушая объяснения Лабордета.
— Вот видишь, это ладья; посреди охапка распустившихся роз, а дальше гирлянда цветов и бутоны, листва будет из зеленоватого золота, а цветы — из красноватого. А вот группа для изголовья — хоровод амуров на серебряной сетке…
Но Нана, не дослушав, перебила его:
— Ох, смотри, какой смешной этот малыш в уголке, попкой кверху… И хохочет так лукаво. Глазенки у них у всех такие сальные! Но знаешь, дорогуша, я в жизни не решусь в их присутствии разными глупостями заниматься!
Она переживала ни с чем не сравнимую минуту удовлетворенной гордыни. Ювелиры клялись, что еще ни одной королеве не доводилось спать на таком ложе. Однако возникли кое-какие затруднения. Лабордет показал Нана два эскиза для задней стенки кровати: на одном продолжались мотивы ладьи, а на втором была картина, целый сюжет: Ночь, укутанная в покрывала, и Фавн, который дерзко приподымает их, открывая глазам зрителей ослепительную наготу. Лабордет добавил, что, ежели выбор падет на этот второй вариант, ювелиры придадут Ночи сходство с Нана. Этот сюжет, далеко не безупречный с точки зрения вкуса, заставил ее даже побледнеть от удовольствия. Она уже видела свой образ запечатленным в серебре, как некий символ сладострастия в жарком полумраке ночей.
— Конечно, ты будешь позировать им только до плечей, — пояснил Лабордет.
Нана смерила его невозмутимым взглядом.
— Это почему же? Когда речь идет о произведении искусства, мне плевать на скульптора, лишь бы он хорошо меня вылепил.