Том 7. Страница любви. Нана — страница 83 из 91

— Бей сильнее… Гав! Гав! Я взбесился, да бей же меня!

Потом у нее появилась новая прихоть, она однажды потребовала, чтобы он приехал к ней в камергерской форме. Когда же он явился в полном параде, при шпаге, в шляпе, в белых панталонах, весь в золотом шитье, в красном фраке, на левой поле которого болтался символический ключ, вот тогда начался смех, шутки, издевки. Особенно ее развеселил этот ключ, давший повод для множества самых непристойных комментариев, подсказанных разнузданной фантазией. Упиваясь собственной непочтительностью к сильным мира сего, она с хохотом спешила унизить графа в его парадном облачении, тормошила, щипала, командовала: «А ну-ка, камергер, катись отсюда!», сопровождая свои слова пинками в зад, и пинки эти она от щедрого сердца адресовала всему Тюильри, величию императорского двора, державшегося всеобщим страхом и раболепством. Вот какого мнения придерживалась она насчет высшего общества! Это была ее месть, это говорила неосознанная злоба, впитанная с молоком матери. Потом, когда камергер разоблачился и расстелил мундир на полу, она велела ему прыгнуть, и он прыгнул; она велела ему плюнуть на мундир, и он плюнул; она велела ему пройтись по золотому шитью, по золоченым орлам, по орденам, и он прошелся. Бух, трах! Ничего больше не оставалось, все рухнуло! Она растоптала почтенного камергера, как, бывало, растаптывала букет, как разбивала фарфоровую бонбоньерку, превратила его в навоз, в кучу грязи на перекрестке.

Меж тем ювелиры не сдержали слова, кровать была готова лишь к середине января. Мюффа как раз находился в Нормандии, куда отправился продавать жалкие остатки земель; Нана срочно потребовала с него четыре тысячи франков. Он должен был возвратиться только через два дня; но, покончив с делами, ускорил возвращение и, даже не заглянув домой на улицу Миромениль, сразу же отправился на аллею Вийе. Было десять часов утра. Так как у графа имелся ключ от черного входа по улице Кардине, он беспрепятственно проник в дом. Наверху, в гостиной, Зоя, стиравшая пыль с бронзовых статуэток, обомлела, увидев гостя; потом, не зная, как бы его задержать, начала рассказывать бесконечную историю про г-на Вено, который, видно, ужасно расстроен, со вчерашнего дня повсюду ищет графа, даже к ним два раза заходил и умолял ее, Зою, послать г-на Мюффа к нему, если г-н Мюффа сначала появится у мадам. Мюффа слушал, ровно ничего не понимая; потом, заметив волнение горничной, он в приступе ревности, на которую уже не считал себя способным, бросился к дверям спальни, откуда доносился смех. Дверь поддалась, створки распахнулись, а Зоя удалилась, пожав плечами. Ну и ладно! Если мадам совсем с ума сошла, пусть тогда сама и выворачивается как знает.

Зрелище, открывшееся графу, который замешкался на пороге, исторгло из его груди отчаянный крик:

— Боже мой! Боже мой!

Отделанная заново спальня ослепляла истинно королевской роскошью. Словно настоящие звезды, сияли бесчисленные шляпки серебряных гвоздиков среди бархатной обивки цвета чайной розы — такой телесно-розовый оттенок принимают порой небеса мирным летним вечером, когда на светлом еще горизонте зажигается Венера, — а по углам золоченые шнуры, золотые кружева вдоль панелей блестели, словно язычки пламени, и, словно рассыпавшиеся рыжие кудри, прикрывали ослепительную наготу этой комнаты, подчеркивая ее томную блеклость. А прямо напротив стояла новая кровать из золота и серебра, сверкая ювелирной чеканкой, настоящий трон, достаточно просторный, чтобы Нана могла раскинуться здесь в царственной своей наготе, алтарь, византийски пышный, воздвигнутый во славу ее всемогущего пола, и она лежала там сейчас, ничем не прикрытая, как идол, внушающий благоговейный ужас своим бесстыдством. А возле нее, возле этой белоснежной груди, возле этой торжествующей богини, копошилась какая-то мразь, немощная развалина, смехотворная и жалкая, — маркиз де Шуар в одной сорочке.

Граф всплеснул руками. Он содрогнулся, он повторил:

— Боже мой!.. Боже мой!

Значит, это для маркиза де Шуар так весело расцветали золотые розы, целые гроздья золотых роз, выглядывавших из-под золотой листвы; значит, к нему слетались амурчики, веселый хоровод озорников, славших лукаво-влюбленные улыбки, кувыркавшихся по серебряной сетке; а в ногах постели — это для него — фавн срывал покрывало с нимфы, утомленной сладострастной игрой, с фигуры Ночи, скопированной с прославленной наготы Нана, где ничего не было забыто, даже ее слишком широкие бедра, по которым ее сразу узнавали. Валявшееся рядом с ней человеческое отребье, изъеденное и иссушенное шестьюдесятью годами распутства, вносило что-то от мертвецкой в этот апофеоз ослепительного женского тела. Заметив, что дверь открылась, он приподнялся, охваченный старческим бессмысленным страхом; эта последняя ночь любви доконала его, он впал в детство, превратился в полуидиота; и, не находя слов, он что-то лепетал, трясся, порывался бежать, но застыл на краю постели, словно его разбил паралич, рубашка задралась и обнажила тело, вернее скелет, голая нога высунулась из-под одеяла, жалкая лиловая ножонка, поросшая седой шерстью. Как ни велика была досада Нана, она не могла удержаться от смеха.

— Да ложись ты, закройся, — скомандовала она, опрокидывая старичка на кровать, и накинула на него простыню, словно на кучу отбросов, которые стыдно показывать посторонним.

И, спрыгнув с постели, пошла запереть дверь. Вот уж действительно не везет ей с этим Мюффачом! Вечно явится некстати! Ну зачем его понесло в Нормандию за деньгами? Старикашка принес ей четыре тысячи франков, и она, конечно, согласилась на все. Захлопывая дверь, она крикнула графу:

— Ну и что! Это твоя вина. Разве входят в спальню не постучав? Ладно, хватит, счастливого пути!

Мюффа замер перед закрытой дверью, как громом пораженный тем, что ему довелось увидеть. Он никак не мог унять дрожь, подымавшуюся от колен к груди, к голове. Потом, как подрубленное под корень дерево, он зашатался, рухнул на колени так тяжко, что суставы затрещали. И, жестом отчаяния воздев руки к небесам, пролепетал:

— Это уже слишком, господи! Это уже слишком!

Он принимал все. Но сейчас уже больше не мог, силы покинули его, он барахтался в том беспросветном мраке, который поглощает человека без остатка, вместе с рассудком. Не опуская воздетых рук, граф, подхваченный небывалым порывом, воззвал к богу, ища взглядом небеса.

— Нет, нет, не хочу! Приди, господи, спаси меня или пошли мне кончину!.. Нет, нет, только не этот человек, господи! Всему конец, возьми меня, уведи меня отсюда, дабы я ничего не видел более, ничего не чувствовал… Господи, в руци твои предаю себя, отче наш, иже еси на небесех…

И, сжигаемый пламенем веры, он обратил к богу страстную мольбу, неудержимо рвущуюся с губ. Вдруг кто-то коснулся его плеча. Он поднял глаза: перед ним стоял г-н Вено, который изумился, увидев графа возносящего молитвы перед этой закрытой дверью. Тут граф бросился на шею старичку с таким чувством, словно бог внял его мольбам. Наконец-то слезы хлынули из его глаз, он рыдал, он твердил:

— Брат мой, брат мой…

И этот крик оскорбленного достоинства облегчил его душу. Он лобызал г-на Вено, он омочил его старческое лицо слезами, он бормотал:

— О брат мой! Как же я страдаю!.. Теперь вы один остались у меня, брат мой! Уведите меня отсюда навсегда, о, молю вас, уведите меня…

Господин Вено прижал графа к груди. Он тоже называл графа братом. Однако утешителю пришлось нанести утешаемому новый удар; г-н Вено со вчерашнего дня искал Мюффа, дабы сообщить ему, что графиня Сабина, в окончательном умопомрачении, убежала из дома со старшим приказчиком одного из крупных магазинов мод, и об этом неслыханном скандале уже судачит весь Париж. Видя, что граф находится в состоянии религиозного экстаза, г-н Вено понял, что наступила благоприятная минута, и поэтому сразу поведал ему о происшествии, о трагическом, но пошлом финале, который знаменовал гибель домашнего очага графов Мюффа. Граф довольно равнодушно выслушал известие; жена ушла, ну и что ж, поживем — увидим. И, вновь охваченный тоской, со страхом оглядывая эти двери, стены, потолок, он продолжал молить г-на Вено:

— Уведите меня… Больше не могу, уведите меня!

Господин Вено увел его с собой, как ребенка. С той поры Мюффа бесповоротно предался иезуиту. Он вновь стал строго выполнять церковные обряды. Вся жизнь его была сметена. Ему пришлось подать в отставку с поста камергера: щепетильные нравы Тюильри не могли примириться с подобным скандалом. Эстелла, родная дочь, затеяла против графа процесс, требуя шестьдесят тысяч франков, которые она по завещанию тетки должна была получить после вступления в брак. Разоренный дотла, он жил теперь более чем скромно на остатки своего некогда огромного состояния, предоставив графине расправляться с теми крохами, которыми пренебрегла Нана. Сабина, которой передалась зараза, внесенная в их дом публичной девкой, Сабина, пустившаяся во все тяжкие, сама стала микробом распада, довершила гибель их семейного очага. После своих похождений графиня вернулась к мужу, и он принял ее с всепрощением истинного христианина. Она стала его живым позором. Но он, все глубже погружаясь в равнодушное оцепенение, в конце концов перестал мучиться такими малостями. Небеса исторгли его из рук блудницы, дабы предать в руки божии. Это было как бы религиозным претворением того плотского блаженства, что дарила ему Нана, — тот же лепет, те же мольбы, отчаяние, самоуничижение проклятой богом твари, влачащейся в грязи первородного греха. Преклонив колена на ледяные плиты храма, он обретал свои былые наслаждения: и судороги плоти, и упоительное помрачение разума уходили корнями в самые темные глубины его существа.

В вечер разрыва с графом на аллею Вийе явился Миньон. Со временем он привык к Фошри, даже находил некоторые преимущества в том, что у его собственной супруги имеется еще один муж, великодушно предоставляя тому мелкие хозяйственные заботы; он даже возложил на него неустанное наблюдение за Розой, позволял ему тратить на поддержание дома суммы, заработанные на поприще драматургии; и так как Фошри со своей стороны проявлял благоразумие, не приставал с нелепой ревностью, был столь же снисходителен, как и Миньон, к богатым поклонникам Розы, то оба господина прекрасно ладили между собой и ничуть друг друга не стесняли; каждый трудился на благо общего семейного очага, радуясь этому альянсу, сулившему самые разнообразные блага. Все образовалось, все наладилось как нельзя лучше, и оба соперничали лишь в усилиях ради общего благополучия дома. Миньон явился к Нана по совету Фошри, желая разузнать, не удастся ли ему переманить Зою, чью смекалку журналист оценивал необычайно высоко; Роза была в отчаянии, — в течение последнего времени ей попадались только неопытные служанки, что приводило к вечным осложнениям. Двери открыла сама Зоя, и Миньон сразу же увлек ее в столовую. Но при первых его словах Зоя улыбнулась: ничего не выйдет, она действительно уходит от мадам, но чтобы устроиться самостоятельно; и с горделиво-скромной улыбк