И меня приняли.
Евсей Демьянович оказался каким-то подобием финансиста прошлого века, а не то ростовщика. Круглые, в золотой оправе очки. И все к тем очкам было: лысина, костюм-тройка, бородка от жирных щек, булавка с рубинчиком в галстуке. Улыбка с золотом. Старый, достойный, хорошо устроенный сластолюбец.
Смотрел он на меня ласково, избоченя голову и как бы сразу давая понять: вы, дорогой, тут нижестоящий… Много нижестоящий…
Евсей Демьянович указал на кресло. Разговор начал с ходу:
— Нужны картины. Да. Нужны. Да… Но… Роскошные… Талантливые! Разумеется, только подлинники. В номера люкс. Ну, и в фоэ (так говорил!). В фоэ тоже… Сюда бы взял… Одну-другую… Видите? — указал на стену кабинета, напоминающую музейную: пейзажи, пейзажи, пейзажи. Все достойно. Профессионально. Вкус на уровне. — Моя, так сказать, страсть… Собираю. Это так… Малая часть… Моей коллекции (сказал «колекции»),
И, насладившись моим восторгом (о, восторг профессионала, хоть чаще всего и деланный! Но я не переигрывал!), перешел к сути.
— Итак. Двадцать пять картин. Плачу за все… Пятьдесят тысяч. Если жить не широко. Это вам… На десять лет хватит… Да… Но… Но! Картины, повторяю, должны быть КЛАСС! Николай Семенович поручился… Я ему доверяю… Вот… Сделайте для начала… Парочку. Предъявите… Одобрю… Договор… Это все… А картины — к весне… Ну, этюды покажете. Все честно. Устроит? Дерзайте..
Без лишних слов я откланялся.
— Хорошо. Ждем, — напутствовал директор. — Аванс дам. Как предъявите. Да… Картины. Две… Пока только две.
Из фойе я позвонил Николаю Семеновичу. Попросил денег. Ненавистная мне просьба.
— Пожалуйста. Тысячу дам. Вернешь, когда обогатишься, — послышалось в трубке.
Человек этот, видимо, вправду был моим спасителем.
В деревню Тушновку я приехал в самом начале июля. Походил по избам, просился на постой. Нигде не пускали. Везде жили дачники. Дома многие тоже были ими раскуплены. Время — сезон. Я прошел деревню из конца в конец — невелика, хоть и разбросана вольготно, — дворов сорок, не больше. И вышел за околицу.
Могучая задастая баба косила там примыкающую к последней избе суховатую луговину. Было жарко. Оводно. Жгучие эти мухи и меня донимали порядочно. А баба вся взопрела, белая кофта темно взмокла, лицо в медном загаре было повязано белой косынкой. Косынка ли эта простецкая остановила меня (и Надя ведь, и та моя первая женщина — медсестра в косынках!), или просто округлая бабья стать, ее одинокость — не знаю. Что-то словно в женщине было знакомое, давно забытое.
Женщина бросила косить. Неожиданно сняла косынку, вытерла ею мокрое лицо, стала поправлять рассыпавшиеся по плечам светлые волосы. Что-то знакомое было в ее обличье. Что? Не понять. Но знакомое. И пока я обдумывал это «знакомое», искал в памяти, не находя, баба сказала с досадой:
— Ну? Чего уставился? Не видал? Помог бы лучше. Запарилась я. Жара какая..
— Помог бы… Да я никогда не косил.
— Эка! — вздохнула она пухлой грудью. — Берись за литовку. Само пойдет. Не получится! Научу. — И усмехнулась полными, недоверчивыми губами.
Поставил чемоданчик. Сбросил этюдник с плеча. Рюкзак снял. Даже с удовольствием. Пошевелил плечами. Подошел к бабе. Поднял косу из травы. Освобожденные плечи и руки были легкими, приятными.
Баба смотрела холодно-насмешливо. Определенно знакомое было лицо! Или — много таких? Расейское, с курносинкой, глаза с холодком, но такие и оттаять могут. Толста, а с фигурой. Крутой и широкий зад — все это отметил за один взгляд.
Примерился к траве. Припомнил, как, видел, косят. И трава с шелестным хрустом стала ложиться полукружьями. Кузнечики сыпались врассыпную. Косил.
А баба неторопливо шла следом. Опять повязывала свою косынку.
— Ничо! Однако, проворный ты… Нормально косишь. Ай приходилось? Хорошо-о… Может, в работники возьму. Пятку у косы… Пятку ниже ставь. Гляди, в кочку носок не воткни! Враз обломишь. Коса-то у меня одна отбита-налажена.
Я молча косил. Хотелось похвастаться перед бабой. Казалось забавным. Вот так просто попал в кабалу. К женщине.
— Отколь ты здесь?
— Квартиру на лето ищу.
— Дашник, чо ли?
— Художник.
— A-а… Ресовать чо? Чо будешь?
— Собирался. Да никто не сдает..
— А ты вот чо-о. Ты мне сена корове наставить поможешь? Я тя тогда пущу, хоть до зимы живи.
— Помогу, если научите..
— Жить не в горнице только будешь, а там комнатка есть, невыделанная, однако… Без печки. Но жить летом можно. Я и денег с тя взять не возьму. Только помоги ладом. Одна я. Мужик сидит.
«Господи! Да что это? Вся Россия, что ли, по лагерям? В отсидке?» Она поняла мое безвопросное молчание.
— Да тракторист он у меня. Ну, и пьяниса. Человека по пьянке задавил. Анкаша тоже, однако. А все одно шесть лет дали. Три уж отсидел. А я как? Одна. Хоть и здоровая вон, как лошадь. А чо я могу? Накошусь — живот тянет. Бабья сила не та. Не в том… А я тя и пирогами кормить стану, — хохотнула баба.
— Ладно! — сказал я. Сам себе удивляясь, как обстоятельства идут мне навстречу. Коса, правда, становилась все тяжелее. И руки уже ныли в предплечьях. Непривычно.
— Давай тогда, однако, снесем твои вещи-то. Да я еще косу вторую возьму и..
Она хозяйственно подняла мой рюкзак, я взял чемодан и этюдник. Удивляясь попутно: «Вот и устроился. Надо же!»
К вечеру вдвоем со своей новой хозяйкой мы выкосили («выпластали», как сказала она удовлетворенно) всю луговину до самых кустов, где уже начинались неподалеку пеньки и лес.
— Ну, здорово! Хорош ты мужик! Крепкий. Однако, лет под пиисят тебе? А моложавый, крепкий.
Играла глазом. Оценивала. А я все никак не мог вспомнить, где видел это моложавое бабье лицо, конечно уже так же измененное временем, но еще неплохое, без намеков на старость. Глаза у женщины оттеплели. Лукавели.
— А зубы чо не вставишь? Щербатый ходишь… Да ладно. Мужик у меня тоже щербатый ходил. В драке зубы вынесли. Монтировкой. А он и не драчун у меня. Атак, по пьянке по этой. Все по ей, окаянной, получается.
Идя к дому, рассуждала:
— Людям, чтоб не болтали, скажу — на постой взяла. Жить-то мне на чо? Да и срать я на их не хотела. Все одно — оболтают. Мужик придет — разбираться не будет. Он у меня во — где. Не боюсь. Я и любого мужика не боюсь. Подвернись под руку — отпотчую.
Она и впрямь была хоть не сильно широка в плечах, но с могучими, полными руками. Тяжелые мясные ягодицы под ситцевой юбкой двигались, властно содрогаясь. «ЖЕНЩИНА», — уже восхищенно думал я, шагая следом. Но где же, Господи, где я ее совершенно точно видел? Где? Она мне явно нравилась. Была постарше, но почему-то я чувствовал себя перед ней маленьким. Верный признак, что женщина уже овладела тобой.
Мы вернулись на подворье, которое я поначалу и не рассмотрел. Куры шарахнулись от незнакомца. Петух побежал за ними бойкой побежкой, тряся сваленным набок гребнем, не переставая, однако, косить строгим, мужичьим, ревнивым глазом.
— Заходите, не испугайтесь, — почему-то на «вы» сказала она. — Не богато живу. Корысти нет. Ну, а что есть, то есть. Счас обед сделаю. Ужин ли… Есть охота… Заходи. Тут вот горница, тут — моя спальня, — приотворила небольшую комнатушку, однако с широкой «панцирной» кроватью и горой подушек.
— А тебе, если подойдет, вон комната будет. — Указала через горницу комнатку с окном, бревенчатую, не оклеенную и пустую, где стояла голая железная койка, низкий столик, покрытый бумагой, и ничего более. Да. Была еще табуретка, много раз крашенная и, кажется, сломанная.
— Ну, неказисто. А жить можно. Зато и денег мне с тебя не брать. Я ее счас, после обеда, вымою, обихожу. Ну? Как?
— Мне подойдет. Рисовать тут можно. Светло.
— Да рисуй, хоть зарисуйся. Это уж твое дело. Помоги только сена наставить. А так… Пожалуйста. Ты из дальних, однако?
— Из города.
— А вроде как не городской.
«Неужели она «прочитала»-почуяла мое прошлое?»
— А давай-ка я сперва все-таки вымою, а там, пока располагаешься, еду приготовлю. Мясо у меня отварное есть. Лук. Яйца. Огурцы. Помидорки даже вон недоспелые, а есть можно. Хлеб не черствый. Седни брала. Счас я.
Она вышла и скоро вернулась с ведром и тряпкой.
— Ты, однако, выйди, сядь там. На меня не гляди: Я мою — юбку задираю. Лопнет. Ха… Большая я… — она прикрыла дверь. Слышно было, как плещет-растекается вода, как женщина выжимает тряпку, как шлепает водой по полу, слегка пристанывая от своей полноты. Моет. А душа моя трепетала, как у охотника, почуявшего большую добычу. Я, кажется, уже влюбился в эту толстую, круглую, светловолосую женщину, и к тому же она тягостно кого-то мне напоминала. Не мог вспомнить. Сидя в горнице, я внимательнее разглядел ее. Все как бывает в деревенских избах среднего достатка. Тюлевые шторы. Строченые белые задергушки. Стол под вязаной скатертью. Три стула вокруг. Сундук старых времен, покрыт чем-то шерстяным и тоже старым. Шелковая старомодная люстра-абажур, швейная машина «Подольск» в углу. Радиола «Урал» на тумбочке — в другом. На полу половики. Опрятная бедность. И цветы на окнах в крашеных консервных банках. Герани. «Ванька-мокрый». Лук кринум в зеленой отслужившей кастрюле. Бедность? Или достаток по сельским меркам? А? Вот что это? Фотография. В рамке, увеличенная, как будто с маленьких карточек. Сердитого вида девушка с толстой светлой косой и парень в рубахе-косоворотке, неказистый, дурноватый. Его и глядеть-разглядывать не хотелось. Но… Ведь и его, этого парня или мужичонку, я где-то вроде бы тоже встречал. Или — полно таких? А она — ну, точно знакома.
Дверь приоткрылась, и хозяйка высунула мне ведро, обтирая потное с падающими прядями лицо тыльной стороной полной руки.
— По воду сходи-ка! Эту выплесни. А свежей налей… Из бочки… Под потоком стоит. Сходи. Некогда мне. Неудобно.
Покорно понес ведро.
В небольшом дворике, загороженном сараем, пахло навозом, жужжали мухи. Нашел бочку. Прозеленелая, старая. С водой до краев. Ковшик висел на щербленом краю. Комары-головастики прянули в глубину. Начерпал. Принес.