«С ярмарками, конечно, иное дело» (стр. 65). «При этих обстоятельствах законодательство должно предоставить отдельным местностям решать самим большинством голосов (!) на совещании всех граждан, которое должно быть для этого созвано, сохранить или отменить постоянные ярмарки» (стр. 68).
Готфрид переходит затем к сложному «спорному вопросу» об отношении между ремеслом и машинным трудом и выдвигает при этом следующие положения:
«Пусть каждый, кто продает готовые изделия, держит лишь товар, который он может производить собственными руками» (стр. 80). «Так как машины и ремесло отделились друг от друга, то оба пришли в упадок и сбились с пути» (стр. 84).
Объединить их он хочет таким путем, чтобы ремесленники — например переплетчики данного города — образовали ассоциацию и сообща держали бы машину.
«И так как они будут пользоваться машиной только для себя и только для выполнения заказов, они могут производить дешевле, нежели владеющий фабрикой купец» (стр. 85). «Капитал можно сломить ассоциацией» (стр. 84) (а ассоциацию можно сломить капиталом).
Свою мысль «о приобретении машины для линования, для обравнивания и для резания картона» (стр. 85) объединившимися дипломированными переплетчиками Бонна он затем обобщает до идеи «машинной палаты».
«Союз объединенных цеховых мастеров соответствующей профессии должен повсюду устроить предприятия, напоминающие фабрики мелких купцов, с тем чтобы предприятия эти работали исключительно над выполнением заказов местных мастеров и не принимали никаких заказов от других работодателей» (стр. 86). Отличительной чертой такой машинной палаты является то, что «коммерческое ведение дела необходимо» только «вначале» (там же). «Всякая мысль, столь же новая, как и предлагаемая», — восклицает «упоенный» этой мыслью Готфрид, — «прежде чем она будет осуществлена, нуждается в самом спокойном и практическом продумывании, вплоть до мельчайших подробностей». Он призывает «заняться этим обдумыванием каждое ремесло для себя в отдельности» (стр. 87, 88).
Сюда же приплетены полемика против конкуренции со стороны государства, использующего труд заключенных, реминисценции о колонии преступников («создание человечной Сибири», стр. 102), а также выпады против «так называемых ремесленных рот и ремесленных комиссий» при военном ведомстве. Разумеется, военное бремя, лежащее на ремесленном сословии, следует смягчить, для чего нужно, чтобы государство заказывало снаряжение ремесленникам по более дорогой цене, нежели та, по которой оно само может его производить.
«Таким образом, отпадают вопросы конкуренции» (стр. 109).
Второе основное положение, к которому затем переходит Готфрид, это — материальная поддержка, которую государство должно оказывать ремесленному сословию, Готфрид, рассматривающий государство исключительно с точки зрения чиновника, придерживается того мнения, что ремесленнику легче всего помочь ссудами из государственной казны на устройство ремесленных палат, касс взаимопомощи и пр. Откуда государственная казна должна получать эти средства, здесь, конечно, не рассматривается, ибо это ведь «некрасивая» сторона вопроса.
Напоследок наш богослов не может, конечно, вновь не впасть в роль проповедника нравственности и не прочесть сословию ремесленников назидательную лекцию о том, каким образом оно само может себе помочь. Сперва речь идет о «жалобах на долгосрочные займы и вычеты» (стр. 136), причем от ремесленника требуется ответить по совести на такого рода вопрос: «Сохранишь ли ты, мой друг, одинаковые и неизменные расценки за каждую работу, которую ты выполняешь?» (стр. 132). По этому случаю ремесленник особо предупреждается, чтобы он не назначал чрезмерных цен «богатым англичанам». «Корень всего зла», — мудро решает эту головоломку Готфрид, — «заключается в годичных расчетах» (стр. 139). Затем следуют сетования по поводу страсти жен ремесленников к нарядам и привязанности самих ремесленников к пивным (стр. 140 и далее).
Средства же, которыми ремесленное сословие само может улучшить свое положение, таковы: «цехи, больничные кассы, ремесленный третейский суд» (стр. 146) и, наконец, рабочие просветительные общества (стр. 153). За последнее слово таких просветительных обществ выдается следующее:
«Наконец, пение в сочетании с декламацией перекидывает мост к драматическому представлению и к театру ремесленников, который необходимо постоянно иметь в виду как конечную цель этих эстетических стремлений. Только тогда, когда трудящиеся классы вновь научатся выступать на сцене, их художественное воспитание будет завершено» (стр. 174, 175).
Таким образом, Готфрид благополучно превратил ремесленника в комедианта и тем самым опять свел вопрос к самому себе.
Все это заигрывание с цеховыми стремлениями боннских ремесленников имело, однако, свой практический результат. Клятвенно обещав содействовать восстановлению цехов, друг Готфрид добился того, что был избран депутатом от Бонна в октроированную вторую палату[141]. «С этого мгновения Готфрид почувствовал себя» счастливым.
Он немедленно отправился в Берлин, и так как он полагал, что правительство намерено учредить в лице второй палаты постоянный «цех» дипломированных законодателей, он там устроился как на постоянное жительство, решив выписать к себе жену и ребенка. Однако палату распустили, и Готфрид после непродолжительных парламентских наслаждении вернулся в горестном разочаровании к Моккель.
Вскоре после этого разразился конфликт между правительствами и Франкфуртским собранием и вслед за этим начались движения в Южной Германии и на Рейне. Отечество призвало— и Готфрид последовал его зову. В Зигбурге находился цейхгауз ландвера — и Зигбург был тем местом, где, как и в Бонне, Готфрид чаще всего сеял семена свободы. Поэтому он в союзе со своим другом, отставным лейтенантом Аннеке, призвал всех своих последователей к походу на Зигбург. Местом сбора был перекидной мост. Явиться должно было больше сотни человек. Но когда, после долгого ожидания, Готфрид пересчитал своих молодцов, их оказалось едва-едва тридцать, и в том числе — к вечному позору «Союза майских жуков» — всего-навсего три студента! Тем не менее Готфрид вместе со своей горсткой людей бесстрашно переходит Рейн и прямо направляется на Зигбург. Ночь была темна и дождлива. Вдруг позади храбрецов раздается конский топот. Храбрецы прячутся в стороне от дороги, мимо них скачет патруль улан. Жалкие негодяи выболтали тайну: власти были предупреждены, поход не удался, — пришлось поворачивать обратно. Горе, стеснившее в эту ночь грудь Готфрида, можно сравнить лишь с той болью, которую он ощутил, когда и Кнапп и Шамиссо отказались дать приют его первым поэтическим излияниям в своих альманахах муз.
После всего, что случилось, оставаться в Бонне было для него немыслимо. Но разве Пфальц не представлял собой для него широкого поля деятельности? Он отправился в Кайзерслаутерн, и так как надо же было дать ему какую-нибудь должность, то ему и дали синекуру в военном департаменте (говорят, ему поручили управление морскими делами[142]). Хлеб же он зарабатывал себе, по привычке торгуя вразнос свободой и народным благом среди окрестных крестьян, причем, по слухам, в некоторых реакционных округах это окончилось для него не совсем благополучно. Несмотря на эти мелкие невзгоды, Кинкеля можно было видеть бодро шагающим по столбовым дорогам с дорожной сумкой за плечами, — и с этих пор все газеты изображают его с этим неизменным атрибутом.
Однако движение в Пфальце быстро закончилось, и мы видим Кинкеля снова в Карлсруэ, причем вместо дорожной сумки у него на плече мушкет, который отныне становится его постоянным отличительным знаком. Как рассказывают, у этого мушкета была исключительно красивая сторона, а именно — приклад и ложа из красного дерева. Во всяком случае, это был эстетский, художественный мушкет. Некрасивой стороной его было, впрочем, то, что друг Готфрид не умел ни заряжать, ни прицеливаться, ни стрелять, ни маршировать.
Поэтому один из приятелей спросил его: зачем же, собственно, он рвется в бой, — на что Готфрид возразил: «А как же, в Бонн возвратиться я не могу, — нужно же мне жить!».
Итак, Готфрид вступил в ряды воинов, в отряд рыцарственного Виллиха. С этого времени, как нас стараются убедить многие товарищи Готфрида по оружию, он разделял все превратности судьбы, испытанные этим отрядом, держась скромно и как рядовой доброволец, приветливый и ласковый как в хорошие, так и в дурные времена, однако большей частью проводя время на телеге для отставших. А при Раштатте[143] этому истинному поборнику правды и справедливости пришлось подвергнуться тому испытанию, из которого он впоследствии — на удивление всему немецкому народу — вышел незапятнанным мучеником. Подробности этого события до сих пор точно не установлены — уверяют только, что когда группа добровольцев во время перестрелки сбилась с дороги, по ней было сделано несколько выстрелов с флангов, при этом шальная пуля слегка задела голову Готфрида; он упал с возгласом: «Я убит!». Хотя убит он не был, но отступать вместе с остальными не мог; его препроводили в крестьянский домик, где он заявил простодушным обитателям Шварцвальда: «Спасите меня — я известный Кинкель!». Кончилось это тем, что здесь его застали пруссаки и увели в вавилонский плен.
III
Со времени пленения в жизни Кинкеля начался новый период, открывающий в то же время новую эру в истории развития немецкого мещанства. Как только в «Союзе майских жуков» узнали, что Кинкель попал в плен, «Союз» обратился во все немецкие газеты с письмами о том, что великому поэту Кинкелю угрожает опасность быть расстрелянным военно-полевым судом и что германский народ, в частности образованные слои его, в особенности же жены и девы, обязаны приложить все силы для того, чтобы спасти жизнь плененного поэта. Сам он, как уверяют, сочинил в это время стихотворение, в котором сравнивал себя со «своим другом и учителем Христом» и говорил о самом себе: кровь моя прольется за вас. С этого времени атрибутом его становится