Том 8. Литературная критика и публицистика — страница 10 из 74

{72}

аждый из нас должен сегодня почтить его добрым словом, сказанным от всего сердца. Это нетрудная задача: вознося хвалы ему, мы таким путем хвалим самих себя и свой жизненный путь, ибо кто жил в гуще своего времени, тот жил рядом с Гауптманом.

«Берлинский пригородный театр» — с этого он начинал. В зале — молодость, бедность, накал страстей, на сцене — тоже. Из лож с потертыми занавесями сыплются искры — такое стремление к успеху излучала наполнявшая эти ложи литература 1890 года. А в партере — ряды безыменной молодежи, полной боевого огня и готовности пострадать за свою веру. Но безыменной эта молодежь не осталась, у нас в памяти она сохранилась как молодежь, которая в ту пору тоже имела право решающего голоса. А решали тогда судьбу единственного литературного направления, которое наиболее глубоко проникло в современность, единственной концентрированной попытки духовно приблизиться к государству и к эпохе, которые тогда еще только начали складываться. Конкретность во имя правды, нравственное стремление, вырастающее из нее, — так возник натурализм.

Бессмертный представитель этого движения сперва лишь заглянул под кору общества; удастся ли ему добраться до глубинных слоев нации? Настойчивость и воля — это еще не все; успех, каждый поистине большой успех требует скромности и преданности. Но уже старый Фонтане{73} именно так представлял себе молодого Гауптмана: ум ребенка в сочетании с выдержкой, смирение в соседстве с решимостью и естественная способность «покончить с угнетением и пойти светлым путем». Низшие слои не хотят подчиняться одной лишь силе. Их симпатии надо завоевывать хорошим обращением, сочувствие и доброта должны обезоружить их. И тогда удаются любые дерзания.

Правда, «Ткачи» — следующий важный этап этого творческого пути — впервые были сыграны перед блестящей, богатой публикой «Немецким театром»{74}. На сцене взламывали сейф фабриканта, возмущенные ткачи швыряли деньги на землю — и тут в ложах, обитых красным бархатом, дамы принялись аплодировать так неистово, что на них забренчали брильянты. Хочешь воздействовать — не спрашивай на кого. Достаточно, если зерна прорастают, ростки крепнут, когда тобой, может быть, овладевают сомнения. И они проникают — смотри! — вот они проникают в сердца более достойных.

Он перешагнул границы буржуазного общества, он обратился к классам, которым чужда неискренность образованных. Он прошел триумфальным маршем по всей Германии, и казалось, положение его было неколебимо прочным. Но тут начинается один из самых странных периодов его жизни — Бреслауский фестиваль{75} 1913 года. Нация восстала тогда против своего писателя, против своей собственной величайшей писательской славы. Она пошла на это самобичевание из-за того, что Гауптман признал француза Наполеона человеком более великим, чем немец Блюхер{76}. Вот какое «преступление» совершил Гауптман в 1913 году. Как только Гауптман осмелился на это, он тотчас же стал безвестным, превратился в человека, «который мыслит», был низвергнут под ноги разъяренной толпы.

Слава писателя — знатока общественной жизни и человеческого сердца — оказалась неглубокой, ненадолго завоеванной у народа, которому война еще только предстояла. Дух милитаристского государства и властей предержащих был против него. Пока эти силы пользовались обычной властью, они мирились с Гауптманом, терпели его, хоть и неохотно.

Но война превратила их в столь неограниченных повелителей, что даже писатель — знаток человеческого сердца и общественной жизни — сдался и начал подыскивать оправдание для этих сил в области чувств. Предержащие власти исчерпали себя и прекратили существование. Но не успели они исчезнуть, как у нации появился новый облик и новые идеалы и среди них — давно уже забытый идеал писателя. Многие понимали: «Нам удалось спасти, несмотря на все наши потери, некоторые ценности, пока еще не подсчитанные нами. Именно поэтому наши потери не смертельны. Эти ценности всегда были самым подлинным из всего, что у нас есть. Писатель, спасший их, никогда не восхвалял былой блеск империи. Он же желал видеть фасад, рухнувший ныне, он видел только то, что скрывалось за этим фасадом, то, что было и осталось, он видел борьбу и страдания, убогую жизнь большинства, а вместо красоты, которая создается деньгами и счастьем, он видел лишь человеческую красоту. Наконец-то мы доросли до него. Он должен свидетельствовать за нас».

Гауптман представляет свой народ за пределами родины. Со всех сторон раздаются крики, крики о помощи, адресованные Гауптману и в его лице — всей Германии. Рядом с политическим главой государства правит он, президент сердца, которое есть у этого государства. Подобных примеров Германия еще не видела, равно как и вся Европа со времен Гюго. Республика знает, что избранный ею писатель утвердит и возвысит ее. Будем надеяться, что она — сперва лишь ради него — проникнется литературным духом, которого была лишена минувшая эпоха. Только литературный дух оживит республику, созданную в ее теперешнем виде внешними силами. Если учеников в государственных гимназиях награждают произведениями Гауптмана, это значит, что республика выполняет свой долг. Ибо Гауптман формирует более здоровый, более нравственный, более прекрасный строй мышления, чем это могли бы сделать Бисмарк и Вильгельм II.

Каждый из нас должен сегодня почтить его добрым словом от всего сердца и прежде всего те, чей дух подобно его духу создан силой слова. Эти люди могут только гордиться Гауптманом. Они могут только любить его.

АНАТОЛЬ ФРАНС{77}

разу после смерти Анатоля Франса вышло столько книг о нем, что казалось, авторы задолго готовились к этому событию. Французы хорошо изучили своего самого популярного писателя, он целиком вошел в сознание читающей и даже нечитающей публики; она во всяком случае чувствовала, что он по праву носит имя своей страны, что сотни тысяч его книг, каждый год расходящихся по свету, являются посланцами их родины и повсюду завоевывают ей симпатии; что только он, единственный из своих современников, приносил полноценные дары Франции на тот общий алтарь, на который приносят свои дары все народы.

Первым даром, как думал сам Франс, был скепсис. «Величайшие умы нашей нации — скептики. Я всего лишь их ничтожный ученик». Но, при всей присущей ему остроте ума, вторым его даром было чувство формы. Лаконичность и точность античных авторов стали достоянием французской культуры. Французский язык достигает в определенный момент своего развития классической гармоничности выражения, спокойствия и естественности стиля. В последующие эпохи в мышлении, в жизни, в творчестве появляется крайняя тревога, подрываются всяческие авторитеты, но стиль остается по-прежнему ясным. Было выдвинуто требование, чтобы мир подчинился мысли и руководствовался ею в своих действиях. И, только потому что оно выражено ясным языком, мир иногда ему подчиняется. Мыслители редко становятся духовными вождями народа. Ведь тот, кто стремится к новому и хочет покончить со старым, обычно не завоевывает любви. Твердить людям, что слабоумие и злость заложены в основе их характера, что вся история человечества есть не что иное, как возня безмозглых птиц, которых некий святой сослепу окрестил и потому вынужден был превратить в людей, — кому это придется по душе? Разве народ не любит лесть? Разве он не тщеславен? Мне кажется, что доблестен народ, способный слушать правду. Склоняться перед авторитетом того, кто говорит нелицеприятную правду, может только народ, стоящий на высоком духовном уровне. Чтобы стать лучше, нужно научиться сомневаться в себе. И если даже слабость человеческой природы никогда не позволит нам, людям, быть безукоризненными, мы все-таки можем познать себя и исправить хотя бы то, что поддается исправлению. «Из скепсиса, — говорит Франс, — вырастает человеческая солидарность». Ибо познание человеком своих слабостей и бессмысленности мучений, которые люди причиняют друг другу, должно пробудить' сострадание у того, кто задумается над всем этим, должно увлечь его на путь действенной помощи людям. В этом ценность мысли, не знающей уступок. Но тот, кто всегда только приукрашивает, смягчает, ослабляет, никогда не заслужит чести быть в числе людей, стремящихся к совершенствованию. Чем более привлекательной изображается жизнь в книгах, тем уродливее она оказывается обычно в действительности.

Этот скепсис, побуждающий к действию, достиг наивысшего расцвета в годы дела Дрейфуса, которые превратили многих пассивных наблюдателей в активных деятелей. В те годы Франс выступил вместе с Золя, несмотря на то, что издавна относился с неприязнью к его литературному творчеству. Ведь нередко родственные умы враждуют из-за различия темперамента. Но в тот период их объединила любовь к правде и страстное стремление к тому, чтобы она одержала победу. И она одержала ее. Но только издалека эта победа может показаться легкой. В действительности она была плодом необычайно трудной и сложной борьбы, безрадостной как для победителей, так и для побежденных, борьбы, ни для кого не окончившейся торжеством. Четыре тома «Современной истории», которые Франс написал о пережитом в те годы, полны горечи. Трудно поверить, что это писал победитель. Однако только с этого времени он стал властителем умов своих современников. Успех и мировая слава Франса коренятся в его борьбе против зла и лжи. Конечно, одной победы над умами было еще недостаточно. Нужно было завоевать и сердца, пробудить в них сочувствие к суровому борцу. Господин Бержере, герой его столь спорного романа, беден, обманут, одинок. В нем живет дух возмущения, но в его груди бьется измученное сердце, ему одинаково близки и те, кто не в силах смирить своей гордости, и те, кто страдает. Так он покорял людей.