Если сравнить Лессинга с другими великими борцами его века, например с Вольтером, то окажется, что Вольтер жил счастливо и даже, можно сказать, весело. Он сумел разбогатеть, он одерживал над своими идейными врагами одну победу за другой. Наконец его имя не только для лучших умов, но и для широких народных масс стало долгожданным предзнаменованием больших перемен, больших, чем он сам того хотел, и вскоре после его пышного погребения последовала революция. Даже бедному и больному Руссо везло в жизни. Знатные люди любили его, несмотря на то, что он выступал против них. За ним ухаживали, его старались избавить от забот, и он мог чувствовать себя спокойно в круговороте жизни. Совсем не то Лессинг, его вряд ли можно сравнить с этими двумя, а скорее с Дидро — Дидро тоже характер исключительно мужественный, тоже один из первых независимых писателей. Но даже и для Дидро в его родной стране обстоятельства складывались благоприятнее. Лессинг вел жизнь не в пример более беспокойную. Над ним вечно тяготели долги, он подвергался преследованиям, а книги его — запретам; оставшись после всех бесплодных усилий свободным и гордым, он был вынужден поступить на службу к одному из ненавистных мелких тиранов. Но и служа библиотекарем у герцога Брауншвейгского{101}, он написал свою самую революционную пьесу — «Эмилию Галотти».
При всем этом своим величием он более обязан борьбе, которую он вел, чем своим творениям. И не творчество Лессинга в первую очередь известно потомкам, а сама его фигура. Его пьесы спустя сто пятьдесят лет уже утратили свое первоначальное значение или оно изменилось. Каждое произведение вызывает новые мысли у новых поколений. Собственно говоря, произведение, прожившее столько лет, вообще перестает быть тем, чем оно было прежде. Но фигура Лессинга остается неизменной. Пример одинокого борца производит более сильное общественное воздействие, чем любое намеренно созданное объединение, ибо он связывает века и поколения. Мы взираем на него с тем же чувством, что и наши предшественники, и так будет, пока мы будем способны ценить свободу духа и человеческое мужество, пока мы еще понимаем, что культура есть не сонное прозябание, а страстная борьба за правду в мышлении и в жизни.
ГЕНРИХ ГЕЙНЕ{102}Призыв к сооружению памятника в Дюссельдорфе
енрих Гейне умер более семидесяти лет тому назад, но вряд ли найдется другой поэт, произведения которого за столь длительный срок не утратили бы созвучности эпохе и сохранили столько жизни. Гейне — это пророчески созданный прошлым образец современного человека. И тогда его духовный облик был близок нам, он был конкретным при всей склонности к фантазии, был резким и нежным, полным сомнений и смелости. Из своих великих страданий он творил не только маленькие песни. Он создал из них исповедь, которая тогда еще казалась необычной, он создавал из них такие призывы сердца, которые словно исходят из самой глубины нашего существа.
Молодежь — не одно поколение молодежи — выросла на его стихах. Она обожала Гейне, ибо он был ее воплощением, даже сердцам робким или черствым дал он изведать, что такое сила чувства. А людей, зрелых духом, он научил управлять чувствами. Его ирония, его страстность все эти десятилетия помогали духовному воспитанию юношей, вступающих в жизнь.
Но когда к истрепанным томикам Гейне обращался зрелый человек, он находил в нем зрелого человека, как юноша находил в нем юношу. Ибо каждый возраст одинаково присущ ему и узнает себя в нем. Он обладает тем зорким взглядом творческого духа, который охватывает все современное ему общество, вскрывает сущность его, сгущая краски действительности и воздействует на него с помощью меткого слова. Взгляд, подобный его взгляду, слово, подобное его слову, продолжает жить при всех превратностях судьбы. Каждый, кто читает его дневник, должен понять, что это хроника всех дней, включая и те, которые наступили после его смерти. В современном нам мире нет тайн для него. Будь он с нами, он вел бы те же бои, что и мы. Несправедливость и унижение человека все так же волновали бы его. И целью его по-прежнему оставалось бы очеловечение мира, духовное обогащение жизни. Он знал нас и наши заботы. Он был одним из первых, кто начал писать стихи на социальные темы. Он любил страну, подарившую ему язык, любил мужественно, без красивых слов. Он доказал ей свое постоянство и вечную преданность.
И когда к нему, измученному долгой болезнью, подошла старость, он проявил удивительную выдержку перед лицом смерти, он нашел перед лицом вечности самые суровые и в то же время покорные слова. Скорбь его исполнена силы, мы не знаем другого прощания с жизнью, столь же волнующего и гордого, как в его незабываемых последних стихах. Он явил собой высочайший образец для умирающих, как прежде являл образец для живущих.
Даже этого хватило бы для увековечения, для того, чтобы жить после смерти. Во всем он служил примером — как певец молодежи, как мужественный борец, как человек, сохранивший величие и в смерти! Он навсегда занял место в памяти целого народа и целого мира. Ему и не нужны никакие памятники, памятник Гейне нужен нам самим. Другие поэты, те, кому далеко до многогранности Гейне, кто в лучшем случае повторяет лишь одну из сторон его облика, уже дождались памятника, в котором так долго отказывают Гейне. Его современник Мюссе, кое в чем сходный с ним, хотя и имеющий несравненно меньше заслуг перед Францией, нежели Гейне перед нашей страной, был увековечен в одном из грандиознейших монументов Парижа{103}. Разве Германия вправе быть менее благодарной? Разве есть такое право у родного города Гейне?
У поэта Гейне есть все основания, чтобы предстать перед грядущими поколениями запечатленным в камне. Или, иначе говоря, чего недостает ему для этого? Он выражал свое внутреннее беспокойство и призыв своих страстей более правдиво и откровенно, чем это было принято в то время, но тем ближе все это нашему времени. И к существующим до сего дня силам, против которых он выступал и которые преследовали его и отправили в изгнание, мы, современные немцы, относимся точно так же, как и он. А то, что он был евреем, лишь доказывает притягательную силу немецкого языка, который наделил его творческим даром. Как пророческий выразитель типа европейского немца, он делает честь и Германии и самому себе. Иностранцы считают его почти своим национальным поэтом и — это тоже честь для Германии.
Генриху Гейне принадлежит будущее, ибо за него говорит прошедшее. Слава его вечна и влияние — нерушимо. И это решает все. Высокий уровень его поэтического мастерства остался таким и в наших глазах, и любовь народа к его песням не угасла.
Памятник Гейне — мы знаем это и должны поступать именно так — наш неоплаченный долг перед народом, перед поэзией и перед будущим.
СТЕНДАЛЬ{104}
I
н родился как раз вовремя для того, чтобы отзвуки революционных событий могли оказать воздействие на формирование его детского сознания. В Гренобль, где ныне стоит воздвигнутый ему памятник, проникали из Парижа известия о событиях, раздиравших в то время нацию на части. Низкий и светлый дом, в котором жила семья Бейль{105}, был расположен на краю виноградника. Анри Бейль любил свою сестру, ненавидел отца и впоследствии утверждал, что испытал в самом раннем детстве первое эротическое чувство к матери. Он относился к родителям так же, как многие молодые люди нашего поколения, поднявшие, кстати сказать, в 1920 году большую шумиху вокруг этой проблемы. Об этих отношениях Стендаль рассказывает в своих дневниках, в его романах об этом не упоминается.
Он не был в такой мере аналитиком, чтобы посвятить себя только самоанализу. Его герои имеют мало общего с автором, кроме, может быть, одного, выведенного в недавно обнаруженном романе, который он начал писать, но вскоре забросил. И все же он не сумел полностью освободить своих героев от некоторых черт своего характера, многие он изменил, но кое-какие добавил. Он обычно брал реальную действительность и мысленно переносил ее в прошлое, спрашивая себя: «Как бы действовал герой, если бы родился в 1805 году?» Создания Стендаля в любых обстоятельствах были такими же деятельными, как он сам. У него была своя теория счастья; он и представить себе не мог такого страшного несчастья, чтобы не иметь возможности действовать. Героя своего первого романа{106} он задумал показать импотентом, но нигде в книге об этом не упоминает. Почему? Он просто должен был стать жертвой своего несчастья. Все остальные персонажи романа наделены исключительной жизненной энергией.
Энергия — его излюбленная тема; то, что он постоянно требует ее от своих героев, понятно и жизненно даже в наши дни. Может быть, среди нас имеются многие такие же, каким был он, — сын развращенного общества и войны, непочтительный и полный решимости пробить себе дорогу в жизни при помощи буржуазных методов — силы и авантюризма. В юности он пытался получить у ненавистного отца капитал, чтобы начать крупную торговлю колониальными товарами. В те времена он хотел разбогатеть — быстро и без предрассудков. До этого, в семнадцатилетнем возрасте, сбежав в итальянскую армию, он последовал юношескому стремлению к славе. Он служил в войсках генерала Бонапарта. Пройдя извилистый путь от купца, автора комедии, любовника молодой актрисы, ради которой во что бы то ни стало хотел разбогатеть, он кончил тем, что поступил на службу к императору.
Эти годы, вплоть до падения Наполеона, были для Стендаля — одного из его солдат — годами бьющей через край жизни, и такой полноты действия, что в последующие десятилетия ему казалось, что в нем все еще жива кипучая деятельность тех дней. Она была для него источником, из которого он постоянно черпал новые силы. Он требовал от своих героев такой же кипучей деятельности, какая в свое время захватила его и унесла в своем потоке. Радость, накопившаяся в нем за те годы, помогла ему работать и творить всю его остальную жизнь. Как только эта радость начинала меркнуть в дни, становившиеся все более пасмурными, тотчас же заявляло о себе чувство долга, напоминавшее о том времени, когда он был счастлив и преуспевал; это придавало ему новые силы. Так же поступал и его любимый император, когда, изгнанный и больной, стремился сохранить свое величие перед всем миром, в котором оставил неизгладимый след.
Анри Бейль был интендантом в Брауншвейге: он выжимал из страны немного больше, чем должен был, — и все для того, чтобы угодить Наполеону. Когда горела Москва, он взял с собой из дома, где проживал, только томик Вольтера. Он выразил сожаление, что из-за этого издание осталось неполным, хотя оно все равно сгорело вместе со всей библиотекой. В тот же день император сказал ему: «Вы храбрый человек, Вы даже побрились». Об этих словах Наполеона он вспоминал с благоговением. В день битвы при Ваграме{107} рука Наполеона на мгновение коснулась груди Стендаля. Он об этом напомнил пленнику Святой Елены, когда посвятил ему свою историю итальянской живописи: «Гренадер, которого Вы взяли за пуговицу». Он даже умышленно понизил себя в чине, так как считал неизмеримым расстояние между собой и этим единственным из всех людей.
В период служения Наполеону он ничего не писал. Сознание того, что он может действовать, владело им настолько, что у него даже не было потребности писать. И никто не сможет описать с должной силой и искренностью его чувство полной удовлетворенности жизнью. Человеку, полностью удовлетворенному своей деятельностью, не приходится размышлять о своем личном, о себе. Если окружающий мир не причиняет ему страданий, ничто не возбуждает в нем сопротивления. Слова и фразы так же могут выражать сопротивление, поэтому счастливая эпоха не создает литературных произведений. Свои интересы в то время Стендаль связывал с жизнью самого великого человека, рождающегося один раз в несколько столетий. Подчиняться ему, восхищаться им и молчать! И хотя впоследствии Стендаль упрекал Наполеона в деспотизме, он и тогда все ему прощал, преклоняясь перед его гением.
В этом суждения молодого Стендаля схожи с взглядами людей одного с ним возраста, живших через сто двадцать лет после него. Он относился с ненавистью ко всему старому. Для него не имело значения, как становятся богатыми. Он по-деловому воспринимал жизненную действительность. Он считал естественным то, что буржуазия во второй стадии своей революции должна вести войны и добывать деньги. У него была потребность в постоянной кипучей деятельности и в беспрекословном подчинении избранному им самим вождю. Как будто бы достаточно сходства с современной молодежью? Но есть и существенное отличие, и прежде всего в жизнедеятельности той эпохи, ее героя и самого Стендаля, в котором она, правда, еще не пробудилась. Разница также и в идеологии восемнадцатого и двадцатого века. Идеология восемнадцатого века была созидательной, и, опираясь на нее, Наполеон сумел оказать влияние на формирование облика будущих поколений, а Стендаль — оставить после себя такие романы, в героях которых будут узнавать себя грядущие поколения буржуазной эпохи до самого ее конца.
События той эпохи являли собой контуры того, что потом, через сто пятьдесят лет, повторялось в гораздо больших масштабах. Вождь, имевший столько духовной силы, что мог присвоить себе право стать императором, вскоре попал в сети спекулянтов. Они зарабатывали на его славе и подвигах; он их ненавидел, но никогда не мог от них избавиться, он служил для них в основном исполнительным органом. Уже в то время капитал придал революции фашистское направление, и в дальнейшем, каждый раз, когда капиталу нужно было отсрочить осуществление демократических требований, он снова прибегал к методам времен Наполеона. Влияние самой гуманной и благородной из всех идеологий распространилось на все столетие; беспримерная слава его героев вплетена в историю человечества. В конечном итоге только огонь сражений окрашивает их небо в красный цвет. Они были обмануты. Сам Наполеон умер в заблуждении, думая, что он изменил мир. Он верил в то, что оставил на земле свободу, на самом же деле мир достался власти денежного мешка.
Свобода, очаг которой тогда еще был в Соединенных Штатах Америки, казалась Стендалю мало привлекательной и потеряла для него смысл. Его захватила освободительная борьба, он сохранял верность только идеалам души. Его роднила с императором легкая возбудимость разума, единство мышления, выраженное в словах: «Литературное образование разъясняет понятие чести и заставляет стыдиться недостойных». Наполеон — с его непоколебимостью и решительностью, со свойственным только ему «мужеством двух часов ночи» — всегда оставался для него недосягаемым идеалом. Он был верным подданным Наполеона и преклонялся перед его моральным величием, а не перед успехом и властью. Наполеон научил его — Стендаля — рассматривать действие как величину, равную мышлению и чувствованию; потому что почитал Корнеля так же, как владетельного князя, а свой собственный Кодекс ставил выше одержанных им сорока побед. Это и дало Стендалю возможность найти новый смысл жизни тогда, когда ушла слава и прошли дни, наполненные бурными событиями.
В то время когда его господин умирал на острове Святой Елены, Стендаль жил и любил в Италии. Франции Бурбонов ненужен был офицер императора, а в австрийском Милане его просто терпели, как мало примечательное лицо. Он посвятил себя искусству и женщинам — с той же безграничной целеустремленностью, увлечением и убеждением в том, что выполняет свой долг, как раньше, когда он служил императору. И картины и возлюбленные были для него только средством самосохранения. Его душе было безразлично, завоевывать ли Европу, или чье-нибудь сердце. Только бы чувствовать себя на высоте. Только бы быть счастливым победителем, как прежде. Это ему удавалось благодаря сильной воле. Его девизом было: каждое утро заново отправляться на охоту за счастьем и не возвращаться домой без добычи. Он нашел то, что значительно позже открыли другие: способность быть счастливым.
Иметь — успех у женщин, это еще не означает обладать многими из них, а скорее чувствовать для них и через них переживать. Если бы у него не было пленительной внешности, как им казалось, если бы он не обладал чертами лица, которые, как ни странно, одновременно были обыденными и необыкновенно одухотворенными, он не был бы их героем. Большинство из тех, кого он любил, заметили, что его не трудно одурачить, и пользовались этим. В театре Скала шла в то время нашумевшая опера Чимарозо{108}, уже одно это «событие» заставляло сильнее биться его сердце; он посещал ложи прекрасных дам, обладательниц как мужей, так и чичисбеев, объяснялся им в любви и входил к ним в доверие. Это было единственное, о чем можно было говорить во время Меттерниха{109}, не опасаясь расставленных во всех домах шпионов.
Без конца говорить о любви, все больше постигать ее тайны, сопоставляя различные взгляды и представления, изучать все виды наслаждений и все собранное, все волшебные иллюзии, вызванные любопытством крови, переплавлять в слова и фразы — вот чем он занимался, и вот как выглядело его миланское счастье. Его книга о любви — это свод законов, параграфы которого он дописывал в те вечера, когда восполнял свои знания. Эту книгу он написал не честолюбия ради, — просто праздный человек, восхищенный женщинами и добившийся, наконец, силой своего обожания взаимного восхищения, взял на себя ничтожный труд описать свои счастливейшие часы. Это придает его психологическому трактату «О любви»{110} легкость и черты неповторимости.
Он сумел так изобразить события, происходившие в восемнадцатом веке, что они казались реальными и всю первую треть девятнадцатого века. Только Стендалю удалось так сохранить колорит восемнадцатого века. Его разум был вышколен материалистическими философами восемнадцатого века, которые к тому времени уже потеряли свое значение, и он оставался верен своему учителю Детут де Траси{111} во всем, что было разумно. Суждения его излюбленных философов приобрели для него особый вес именно тогда, когда реставрированные королевство и церковь не могли ничего им противопоставить, кроме презренных разглагольствований. Стендаль видел, как насильственно душили с таким трудом найденную истину, он был убежден в том, что многие только из трусости отреклись от нее. Он считал, что никогда в мире не было столько лицемерия, как в 1820 году. Несмотря на это, он не хотел реагировать на происходящее в действительности так, как это делаем мы теперь. Фактически же происходило то, что истина наскучила, но ее перестали опровергать. Истина неудобна и утомляет головы, ослабленные тяжелыми переживаниями. Кроме того, она мешает предаваться повседневным страстям; достаточно было применить кое-какие софизмы, чтобы вся юность того времени могла оправдать свой отход от истины. Истина прошлого поколения находилась как бы в состоянии летаргического сна. Но она неминуемо снова должна была проснуться, так как еще далеко не потеряла своей жизненности.
Стендаль верил в будущее торжество истины, несмотря на то, что считал своих современников законченными лицемерами. Он отмежевался от них, не заметив, что сам принадлежал к их породе, если не мыслями, то чувствами, которые были чувствами романтика. Его разум подвергал проверке порывы сердца, а стиль, которым он старался писать, был трезвым, рассудительным и сильным — стиль Кодекса Наполеона. Он просто был более цельным, чем другие, которые довольствовались излиянием своих мыслей в чувственных выражениях. Они плыли по течению и следовали велениям времени: молодой Виктор Гюго писал для Бурбонов прекрасные стихи по любому поводу; юный Мюссе обвинял в болезни века Вольтера, в наше время он бы, вероятно, обвинил Анатоля Франса. Их психологии еще предстояло измениться, тогда как ум Стендаля уже был сложившимся и зрелым.
С этим временем нас связывают скорее чувства, чем идеи. Стендаль времен Милана в одинаковой степени восторгался как Чимарозо и Моцартом, Корреджио{112} и Канова{113}, так и своей подругой, — позабыв обо всем земном, подняв глаза к небу, он мечтал, витая в облаках; вопреки своим знаниям и взглядам он потерял собственный голос, и речь его стала звучать нежизненно. Не знала другая эпоха человека, подобного этому коренастому мужчине, бывшему административному чиновнику, с обыкновенным, но одухотворенным лицом, который мог предаваться чувствам до самозабвения и хранить в душе нежность. Женщине, которую он по-настоящему любил, Стендаль никогда не открывал своего сердца и притворялся холодным. С той же сдержанностью он говорит и о других своих чувствах; кажется, что между ним и Корреджио есть что-то большее, чем нам дозволено узнать. Не меньшим было в нем стремление к долговечности, к бессмертию; это был тот же самый стимул, который двигал всю романтику. То, что запрещено мыслящему, тем более может разрешить себе чувствующий. Мы умираем, а красота бессмертна. Но это остается тайной между нею и немногими.
Таковы чувства Стендаля. Его теория не имеет с ними ничего общего, так как он определяет красоту, как обещание счастья, — даже не как осязаемое счастье и вообще не как реальный факт, а как нечто неземное. Мы, смертные, передаем эту красоту из поколения в поколение. Корреджио передает ее Стендалю. Миллионы других не знают этого замечательного способа стать счастливыми. Избранные не видели никакого смысла в том, чтобы научить массы пользоваться им. Если бы Стендаль поступил иначе, он бы противопоставил себя кругу людей, вращавшихся в миланских салонах, включая гостей со всей Европы. Мысли, ранее высказанные Стендалем, нашли свое отражение в его первых книгах. В Париже и Лондоне, без сомнения, были некоторые другие «дилетанты» в итальянском смысле; в применении к Стендалю это слово обозначало не только «любитель искусства», но и «член общества благородных духом, кавалерийский офицер Наполеона, поэтому аристократ». Так появилось имя «де Стендаль». Тем дилетантам он читал об искусстве, о любви и о современной Италии; это могли оценить только просвещенные, чуткие люди, а не выродки и лицемеры, которых было тоже немало. Один из друзей Стендаля в Турине утверждал, что он и ему подобные потеряли способность смотреть людям в глаза, при встречах на улице смотрели на грудь человека и, только если на ней висел орден, переводили свой взгляд на лицо.
Если орден являлся критерием, то Стендаль по крайней мере тогда писал только для персон с отличиями. Например, он задумал свои необыкновенные «Прогулки по Риму»{114} прежде всего как путеводитель для знатных путешественников. Эта книга была непревзойденной смесью знания старины и современного общества; она была деловой, забавной и еще более остроумной, чем итальянское путешествие президента де Брасс{115}. В ней как бы продолжал жить восемнадцатый век дольше, чем нужно было; но привело это к тому, что духовно обедненные современники использовали ее для того, чтобы помешать естественному развитию демократии и лишили самих себя возможности иметь суждения. Что оставалось делать писателю, который не хотел себя обесчестить? Масонское движение среди интеллигенции («Свободные каменщики») всегда появляется там, где удается направить массы по ложному пути. Аристократия духа всегда находит своим поступкам оправдание, вызывающее, однако, сожаление у остальных.
Аристократия духа типа Стендаля совмещала в себе чувствительность и цинизм. И в этом случае духовная нагота уравновешивала душевную хрупкость. Впрочем, она является естественной привилегией тех, кто с самого начала обращается только к равным. Один и тот же обычный цинизм может прикрывать как крайнюю изысканность, так и грубоватую мужественность; им прикрывают свои мысли те, кто повседневно проявляет ставшее редким мужество и смотрят правде прямо в лицо; поэтому они, пренебрегая опасностью, могут выступить, как солдат на войне. Цинизм — поза. С годами он становится средством для самоутверждения. Начав писать романы, Стендаль не изменил ни своих требований к читателю, ни силу своего голоса; самые непосредственные, самые живые изображения общества, которое тогда только он один так хорошо понимал, не выходили за пределы миланского круга. Зато, дожив до наших дней, эти романы сохранили такую свежесть, как будто один из наших современников совершил путешествие в 1830 год и привез их оттуда. Сам Стендаль знал, что это будет именно так — по крайней мере он это утверждал; можно ли сохранить постоянную веру в себя, если никто ее не поддерживает? Можно. Бальзак писал Стендалю в тоне самой искренней дружбы, как и другому, о котором пойдет речь ниже. Это принесло свою пользу.
И все же Стендалю было тяжело, на общем фоне того времени это была тяжелая жизнь; его окрыляла только глубокая внутренняя радость полноценного и поэтому независтливого человека. Он взял себе за право считать «легкость» совершенством человеческого умения. Писать для него представляло не больший труд, чем читать; по крайней мере он в этом был убежден. «Так как мне нечего читать, я пишу. Это такое же удовольствие, но более сильное». Он способен был в один присест написать много страниц; перо у него едва поспевало за мыслями. Он применял сокращения, изменял слова до неузнаваемости, избегал имен, каждый раз писал под новым псевдонимом, так как боялся политической полиции даже при буржуазном королевстве, хотя оно и сделало его своим чиновником{116}. Тотчас же после победы либералов он заявил о себе и был сперва назначен консулом в Триест. Но так как Меттерних не утвердил его, он переехал в Кивитавеччио и остался там жить. В Париже он бывал только во время вакаций, и даже досуг своих каникул он использовал для наблюдения жизни французской провинции. Живя в маленьком, удаленном от шумной жизни городке, Стендаль живо и непосредственно изображал высшее общество тех дней. Его романам не всегда давалось сразу увидеть свет: многие из них оставались незаконченными и даже после окончания надолго исчезали в библиотеке его родного города Гренобля.
Под его окнами блестело и бушевало море. Степа над его письменным столом была испещрена мудрыми изречениями, как будто он мог когда-нибудь забыть те истины, которые им руководили. Он всегда занимался существенными делами. Иногда его возбуждала политика. Тогда он совершенно забывал, что боится полиции. Не позировал ли он, утверждая, что за ним установлена слежка? Когда июльское правительство однажды допустило во внешней политике такой шаг, который Стендаль, солдат Наполеона, счел недостойным, — он собрал своих подчиненных и заявил, что он француз и поэтому подает в отставку. Но он не выполнил своего намерения. Наоборот, при назначении ему пенсии он потребовал, чтобы ему зачли годы службы у императора. Впрочем, он в любое время отказался бы от своей должности и связанного с ней одиночества, если бы нашелся издатель, который обеспечил бы ему приличный годовой доход. Он проявлял слабость только в исключительных случаях. Естественно, что надвигающаяся старость нашла его печальным. Он еще мечтал о том, чтобы его перевели в другой город. Он говорил: «Я видел слишком много солнца».
Юность избирает свой путь — яркое солнце или полумрак, добродетель или цинизм, манерность или реальность. В каждом заложены склонности, преобладающие над остальными: усилием воли можно их развить. Сперва это будет поза, затем самоутверждение и, наконец, сформировавшаяся индивидуальность. Разве она не способна заменять один путь другим? Некоторую манерность в свое время называли романтикой; во всяком случае, образ мыслей ее приверженцев был романтичным. С другой стороны, в те самые годы, когда Стендаль писал свои романы, глава романтической школы Виктор Гюго создал свои известные речи, настолько сильные ясностью и простотой, что подобных им не сочинил бы и Стендаль. В те времена Виктор Гюго принял жизненную действительность и утвердился в ней; он был членом Верхней палаты, Кодекс Наполеона был ему близок и понятен не меньше, чем тому, другому, который всегда перелистывал Кодекс, прежде чем садиться писать. Стендаль хотел непосредственного воздействия действительности, пусть самой обостренной и до обнаженности ясной ему одному, но все же действительности. Виктор Гюго избрал другой, более реальный метод; были случаи, когда они менялись ролями. На определенном отрезке пути они изображали различные события и происшествия под одинаковым углом зрения. В явлениях каждой эпохи можно отыскать некоторое единство.
Современники понимали Виктора Гюго; ему не приходилось подобно Стендалю защищаться и доказывать в предисловиях к своим романам, что он не имеет ничего общего со своими преступными героями. Если Виктор Гюго изображал преступника жертвой общества, то герои Стендаля принимали ответственность на себя и не раскаивались в этом. Стендаля винили в антиобщественности; в этом кроется причина недоверия и неуспеха. Положение Стендаля становится особо понятным в такие времена, как наши, когда в стремлении к духовной общности допускаются искажения. Писатель не вправе шаблонно мыслить; важнее всего как для него самого, так и для всего общества, — будут ли его читать в будущем? Если да, то такой обособленный индивидуум может сыграть гораздо большую роль, чем все общественные образования его времени, — ведь он служит связующим звеном между поколениями, которые иначе никогда бы не узнали друг друга. Не будь его, многие стороны современного ему общества остались бы для нас покрытыми непроницаемым мраком; он же не только осветил эти стороны, но и заставил свои персонажи жить среди нас и узнать, кто мы.
Он заключил выгодную сделку с потомками, но не лучшую, чем писатели другого направления. Не меньше сюрпризов преподнес нам и Виктор Гюго. Через десять лет после смерти Стендаля его снова открыл материалистический мыслитель Тэн{117}. 1880 год стал годом действительно огромной популярности Стендаля, хотя это и было не в первый и не в последний раз. Иногда преднамеренно, а главным образом вынужденно, Стендаль писал так, чтобы в его произведениях всегда надо было что-то искать или отгадывать, кого-то узнавать. Хранящиеся в Гренобле рукописи с их сокращениями и искажениями можно было толковать по-разному — а тем более его жизнь! Он описал ее только для себя, не заботясь о том, как к этому отнесутся потомки: так мы разговариваем в комнате, где находится спящий. В этом случае можно резко и откровенно высказать все мысли, — и счастлив тот, кто, услышав их, не окажется одиноким и опустошенным, а сумеет сохранить самоуважение.
С гордо поднятой головой прожил он жизнь. Он жил не ради ремесла: он творил незадолго до того времени, когда на смену старой, чисто светской литературе, пришла новая, в которой писатель не знал читателя и не интересовался им. Стендаль не был связан ни с высшим светом, ни с широкой публикой, и ему не приходилось вступать в сделку со своей совестью, продавать себя, щадить кого бы то ни было и меньше всего самого себя. Поэтому его не удручала и не раздражала критика, если она даже была направлена против него лично. Он жил в Италии, а писал для английского журнала. Тот, кто часто бывает один, почти не обращает внимания на окружающих: он определяет правильность своих поступков, учитывая ошибки других.
Зато он редко познает счастье быть понятым избранными; ограничен и круг его друзей. Ценители не находят в нем новизны, его не встречают с распростертыми объятиями и рукоплесканиями, общество не хочет его признавать. Все, что он делает, слишком неожиданно для современников, они остаются глухими к его творениям. Он ничего не делал по указке или ради благодарности, и признание к нему пришло слишком поздно. Но мужество не покинуло его: он закончил все свои труды и в конце каждой книги написал по-английски: «Для немногих счастливцев». Он был сильнее собратьев по перу, живших до и после него; кроме призвания, его поддерживало постоянное стремление во что бы то ни стало быть счастливым. Если он и ощущал что-либо похожее на внутреннюю неудовлетворенность, то старался не показывать виду. Почти в шестидесятилетнем возрасте во время отпуска, который оказался последним, он прогуливался по парижским бульварам, счастливый, как никогда, с сигарой во рту, все еще денди, среди всех тех, кто привык позировать. Здесь его и настигла такая смерть, о которой он мечтал, — полный жизни и энергии, он внезапно упал на улице мертвым.
II
Двадцатым годам девятнадцатого столетия не хватало энергии, имевшейся в избытке в предыдущие годы. Стендаль продолжал жить так же, как и во времена Наполеона; он не собирался лицемерить и покоряться Реставрации. Молодые годы Стендаля были полны неиссякаемой энергии и кипучей деятельности, которые он впоследствии целиком переключил на занятия литературой; он вкладывал все накопленные духовные силы в свои творения, особенно в роман «Красное и черное». Это история большой, но угнетенной силы. Общественный строй, при котором эта сила не находит ни места, ни права, не может, однако, помешать ей жить и действовать. Она живет нелегально и действует как взрывчатое вещество. Жюльен Сорель, один из самых одаренных людей того поколения, должен был стать священником, хотя и не был религиозным, — только таким путем мог буржуа попасть в число привилегированных. Ненавидя господствующую систему, он вместе с тем вынужден был стать секретарем министра. У него была безнадежная, но бурная любовная связь с дочерью министра, хотя по своему общественному положению он мог быть для нее не больше, чем слугой. Он всем сердцем полюбил кроткую жену провинциального фабриканта. А ведь для промышленника он опять-таки был только нищим. Он желал всегда того, что стояло выше его, его проявления страсти всегда были смешаны с ненавистью. Пламенному юноше, у которого так неудачно сложилась жизнь, что он возненавидел всех окружающих, приходилось хитрить и лукавить. Он боролся за свою жизнь, избрав единственно доступную для него форму борьбы — интриги. Доведенный до отчаяния, он потерял уважение к себе и кончил тем, что стал убийцей. Это было своего рода самоубийством, жертвой которого оказалась и кроткая Реналь. Его жизнь закончилась на гильотине.
Стендаль в своем романе осуждает строй, порождавший подобные явления. Молодой человек с незаурядными способностями всегда жил среди лицемеров — и это привело его к убийству. Разве это не самое страшное из всех обвинений, какое можно предъявить эпохе? Сила, страсть, желание, воля — все, что могло привести к свершению великих дел, принесено в жертву и бесцельно уничтожено. Стендаль в данном случае изобразил жестокое и пренебрежительное отношение правящих кругов к человеческой жизни — и это в мирные времена. Теперь мы узнали, что в военные годы происходит то же самое, но в гораздо больших размерах. С Жюльеном обошлись не лучше, чем с молодежью военных лет, чьи изорванные в клочья тела взлетали на воздух. Мы всегда переносили на себе все тяготы и на войне и во время мира.
Родись Жюльен всего на пятнадцать лет раньше, он стал бы наполеоновским офицером; все было бы ему доступно — и королевство и самая гордая женщина. Весь ужас в том, что между ним и молодежью наполеоновской эпохи легла неизмеримая пропасть. Случай решает, принадлежишь ли ты тому отрезку времени, для которого считаешь себя рожденным. Жюльен Сорель, вышедший из народа, не единственный: дочь министра, мадемуазель Ла-Моль, была в таком же положении. Ее предки шестнадцатого столетия были ей несравненно более близки, чем бессильные современники. Только разочарование могло привести эту гордую, своенравную аристократку в объятия слуги. Жюльен мог быть одним из победителей 1810 года; а Матильда, живи она триста лет назад, была бы возлюбленной короля. Это, конечно, романтика.
Все это проистекает от романтического восприятия Стендаля, и ни один разумный человек не может утверждать таких вещей, так как никто их не видел. Как может быть иначе, если в понимании изображаемой эпохи огромную роль играют наши чувства: смысл ее порой раскрывается нам только в снах. Внешне все выглядит совершенно правильно: жизнь и поступки молодого честолюбца низкого происхождения, обстановка в духовной семинарии, во дворце Ла-Моль, на лесопильне Реналя. Перед нами реалистический роман, полный жизни, без громоздких отступлений, как у Бальзака, — стремительно развивающееся действие, четко выписанные сцены и персонажи. Однако в основе его лежит чувство, вернее предчувствие, которое не совсем понятно даже тому, кто его испытал. Весь роман написан ясным и трезвым языком. Это сделано с умыслом, ибо ясный язык присущ сильному человеку, стоящему, как Стендаль, над эпохой, и мальчику Жюльену, которому еще только предстояло стать сильным. Но за ясными и трезвыми фразами скрыта не только сила, но и переживания, объединяющие всех, кто страдал из-за нее в 1500, 1820, 1930 годах. Как воспринимается «Красное и черное»? Как теневая сторона европейской цивилизации.
Преклонение не только перед силой в образе Наполеона, героя, любовь к которому Жюльену приходилось скрывать, но и перед женщиной, — вот что является апогеем романа, вот что тогда было модно в Европе; неумолимая мадемуазель Ла-Моль — такая же богиня, как кроткая Реналь. Впрочем, оба эти образа совершенно правдоподобны; они сложились под влиянием круга, к которому принадлежали. Их характеры не преувеличены, как у великого Бальзака герцогиня де Ланже и кузина Бета{118}. Что роднит женские образы обоих писателей и делает их незабываемыми? Большое чувство, испытанное ими, преклонение Жюльена, а равно Стендаля делает их такими, что они надолго запоминаются, как и образы Бальзака. Стендаль писал необыкновенно мужественные книги, где женщины были безмерно любимы. Своих героев Стендаль рисует не чувственными одиночками, в его произведениях с подлинным искусством прославляется европейская женщина, ее жизнь и любовь. Многие из женщин выходят, как живые, из рам старых картин. Мадемуазель Ла-Моль похожа на Юдифь; белокурую Реналь писал в свое время Корреджио.
Герои Стендаля дополняют собой галерею образов, составляющих славу европейского искусства. Сюда же относится и Жюльен, не брезговавший, правда вынужденно, никакими средствами борьбы для достижения личного успеха, о котором он больше всего заботился. В этой борьбе он был побежден прежде всего морально. Борьба за существование происходит и в наше время; вот почему образ Жюльена — борца за право жить по-человечески — все чаще появляется в современных пьесах и романах. Потомки Жюльена живут и борются в другое время, за их спиной не поднимается величественная тень Наполеона, и никто уже не задумывается над тем, что могло бы произойти, живи они в ту великую эпоху, когда сильные натуры могли найти себе достойное применение. Стендаль же думал об этом, так как сам служил под началом Наполеона. В этом существенная разница между ним и Жюльеном. Создавая образ Жюльена, Стендаль не стремился освободиться или отомстить за себя, но, описывая события тех дней, он с беспристрастностью летописца изобразил несчастное поколение, пришедшее на смену его счастливым сверстникам. Жюльену было запрещено произносить вслух имя своего кумира; даже наедине с собой он не мог себе позволить проявлять любовь к Наполеону. Жюльен был честолюбив, добиться успеха было пределом его желаний. Но для Стендаля этого было мало. Моральный облик карьериста, как и снобизм, были хорошо знакомы писателю. Стендаль любил императора не за блестящие победы, а за ту миссию, которую тот призван был выполнить; для Стендаля Наполеон был не завоевателем, а освободителем. Стендаль родился раньше Жюльена. Революция, озарив его детство, возвысила и облагородила его сердце; он видел живого императора и говорил с ним.
Жюльен родился на два десятилетия позже Стендаля, в семье более низкого происхождения. Никто не знает, что с ним произойдет, какой случай определит его судьбу, совершит ли он благородные поступки, напишет ли он значительную книгу. Стендаль лицемерил так же, как Жюльен, но они отличались друг от друга тем, что Стендаль шутил, играл роль, изменял до неузнаваемости запретные слова, чтобы их не расшифровала полиция. Потому что Стендаль стоял неизмеримо выше этих пресмыкающихся. Жюльену же приходилось относиться ко всему этому куда серьезнее; он действительно боялся этих пресмыкающихся. Правда, Стендаль тоже позволял себе быть снобом; но ему это не было так необходимо, как Жюльену. Недаром он предпочитал писать о знатных людях; он надеялся, что, описывая в художественной форме их любовь и разговоры, сумеет облагородить этих людей. Несчастный Жюльен надеялся преуспеть в среде тех, которых ненавидел, но нашел там только гибель.
Стендаль пренебрег собственным превосходством и этим выиграл Жюльена. Он воспользовался плодами победы и был готов снова и снова побеждать. Он забыл ради Жюльена собственную нетребовательность и силу своего мастерства в формировании образов. Осталось обнаженное создание неполноценной эпохи, раздираемое противоречиями между непомерными требованиями и возможностью их осуществления; и на его несчастливый путь упала тень гильотины. Автор должен был сперва умалить себя, оттеснить себя на задний план и, создав свое второе «я», вдохнуть в него жизнь с огромной силой своего первого «я».
И все-таки неправ был Микеланджело, когда говорил: «Я бы не сделал ничего хорошего, если бы не был из дома графов Каносса». Об этом не следовало говорить, даже если бы оно соответствовало истине; при всех обстоятельствах одного этого еще недостаточно. Оттого что человек знает, что именно его избавили от душевной нищеты и его разум не будет, как у многих, порабощен, ему не может стать легче. Он вправе спросить: кем бы он стал, если бы у него были их мозг и их способности. Он всегда находится под угрозой того, что может в конце концов сдаться. Нужно признать, что Стендалю был понятен этот страх. Во всяком случае, он хорошо знал судьбу своего времени; он также знал, что, обладая сильной волей и незаурядным талантом, способен создавать живые образы современников, — но понят он будет гораздо позже.
Волновали ли Стендаля мысли, недоступные его современникам? Ведь он был простым и естественным. Современники не читали его, и не потому, что он писал тяжелым, непонятным или высокопарным языком. Все излюбленные писатели того времени грешили этим, но не Стендаль. Он не нравился потому, что его «Красное и черное» является обвинительным актом, в котором с исчерпывающей ясностью показано, где слабость, где сила и как несостоятельность общества одерживает победу над несвоевременно появившейся силой. Этого не хотят знать. Издавна существует неписаный закон о том, чтобы голая и трезвая правда о нравах вырождающихся современников не получала огласки. Если ей и удается пробиться на свет божий, то только в нигилистических соблазнах скепсиса, которого не могло быть в произведениях Стендаля. Он не оставлял у своих читателей сомнений в том, что для негр цена жизни и людей целого поколения определяется их делами. Ему ответили упреком в безнравственности. Он вынужден был предпослать своей книге предисловие с протестом. Но искусственное обвинение в безнравственности уже было создано, и общественное мнение уже трудно было разубедить. Самого реалистичного человека из всех, кто вообще когда-либо писал, причислили к чудакам. Он был для всех слишком прост.
Романы о современности, являющиеся достопримечательностью эпохи, должны быть написаны с предельной простотой и ясностью, что бывает не так часто. Путь писателя должен быть прямым. Стендаль подчеркивал: «Роман — это зеркало на большой проезжей дороге». Его зеркало отражало не только явное, открытое всем, но и невидимое. Это касалось всех, кто проезжал на базар по этой «Большой дороге»! Зеркало отображало каждого из них, но они его не замечали. Сам писатель никогда не знал, куда они едут. Он думал, что они должны иметь цель. Его глубокая, но наивная вера в это привела к тому, что он потерял вкус к неблагоразумному. Потому что никто не знал, что они могли натворить, проезжая мимо зеркала. Но они не могли помешать своему летописцу связывать воедино их поступки, хотя сами об этом ничего не знали. Мы, живущие через сто лет после описанных событий, только теперь стали понимать героев Стендаля, подобных нам, а заодно и самих себя так же, как понимал он.
В романе «Пармская обитель» живут и действуют веселые и сильные люди, — они ведут жизнь, полную приключений, и этого достаточно для их счастья. Их окружает более легкая атмосфера, чем в других, знакомых нам романах, где хотя и царит оживление, но дышать не так легко. Им никто не мешает быть внутренне счастливыми. Проезжая по «Большой дороге» жизни, они нередко встречаются с такими препятствиями, как полиция, таможня и прочие малозначащие обстоятельства; но это в свою очередь приносит новые приключения и великолепные сюрпризы. Божественная непредусмотренность, о которой говорил Стендаль, придает жизни полноту. Она должна непременно состоять из интересных событий, пылких желаний, страстных чувств и душевных проблем — все вместе должно быть захватывающим. Такой должна быть жизнь, таким должен быть роман, таков сам Стендаль. Все его романы — это полноценная жизнь, но «Обитель», кроме того, еще и сказка.
Фабрицио бежит из тюрьмы с таким же блеском, как в свое время Бенвенуто Челлини{119} из Энгельсбурга. Для Стендаля «Обитель» была сказкой, так же как и для нас. В действительности, Пармское государство того времени не было оторвано от мира, который только что в другом романе изображался как поле безнадежных битв. Тем не менее на этот раз Стендаль силой своего воображения создал столько удачных существ, сколько пожелало его сердце. Тут были и самый искренний, самый чистый молодой человек, и самая отважная, нежная героиня, и министр, полный достоинства и доброжелательности, и герцогиня, — словом, запоздалый восемнадцатый век, в котором удачно сочетались привлекательность и здравый смысл. Все они были рождены для опасности, потому что только опасность придает жизни настоящий вкус. Все были достаточно разумны, чтобы в конце концов обрести счастье в тихой гавани. Энергия, которой они наполнены, как и Жюльен, здесь является даром, на котором не лежит проклятие.
Как проявляется энергия Стендаля в третьем крупном романе, «Люсьен Левен»{120}? Прежде всего в восприятии общества; он ни перед чем не отступает, он перешагнул через «Красное и черное», как через пройденный этап. Тут правит Луи-Филипп, тут царят новые, буржуазные нравы и обычаи, пороки и интересы пришедшего за это время к власти сословия — и все это изображено с крайней бесцеремонностью. Беспощадно разоблачается высший свет тридцатых годов девятнадцатого века — развращенность нравов и продажность чиновников, фальсифицирование выборов и безжалостное подавление разворачивающейся забастовки. Никто другой на это не осмелился бы. Да мы и не поверили бы никому другому. Мы спрашиваем себя: «Мы ли это? Какой наметанный, трезвый глаз все это разглядел?» Мало этого, в высшем свете, выведенном в «Люсьене Левене», автор увидел гораздо более неестественные, манерные движения, чем наши; и сквозь эту манерность прозвучала речь любви из прежних времен. И все же нас пугает то, как могли с такой свежестью сохраниться персонажи прошлого столетия, чтобы мы в них узнавали своих современников. Они выглядят так, как будто бы их автор живет среди нас.
Вот в чем наше умение! Встречались ли мы и раньше с такими произведениями, или хотя бы похожими на них? Писал ли кто-либо с такой непосредственной прямотой и душевной свежестью, но завуалированным содержанием; вместе с тем так органически связанно и с таким мастерством? История одного чувства показана в действии. Лицемерить, спекулировать, производить впечатление, уметь владеть собой, произносить громкие фразы о готовности к борьбе — вот жизненные устои еще молодого и неопытного поколения. Другие писатели изображали тогда настроение этих же людей, как «мировую скорбь», потому что так больше нравилось массе, такой она хотела себя видеть. Безграничную любовь Люсьена неожиданно прерывает насильственное действие. Он верит, что, подобная цветку, Шастеле освобождена, но это только грубый обман. Что натолкнуло Стендаля на эту тему? Возможно, он нашел ее в старых манускриптах, купленных в Риме на улице. Его энергия, сталкиваясь с современной действительностью, неумолимо разоблачает ее, как она того заслуживает, и, кроме того, находит подкрепление в старых источниках. Мадемуазель Ла-Моль была Юдифью, а в чисто буржуазный роман вплетается анекдот Боккаччо — обманывать так обманывать.
Тот же роман показывает, что происходит со старым Левеном, это как бы отзвук нетронутого душевного мира. Кто-то проследил и пересказал нам, как старый Левен, банкир, живший сто лет назад, ради своего сына начинает новую жизнь и из искушенного скептика превращается снова в ребенка с чистым сердцем. Как просто изображен этот великий процесс! Полет фантазии Бальзака, этого единственного трагика со времен Шекспира, довел бы историю старого Левена до сверхъестественной трагичности. Стендаль не витает в облаках, у него старый Левен только буржуа, который любит своего сына, и если и попадает при этом в царство душ, то оно выглядит как его банкирская контора.
В «Левене» Стендаль выводит маршала. Этот маршал совершает кражу; в то же время его излюбленное приветствие: «Честь»! Социальный вольнодумец Стендаль не мог бы выразиться яснее и короче. Салон, маршал, спор с офицером, который стыдится того, что должен подавать команду стрелять, — и наряду с этим идеальная любовь в атмосфере общего обмана и надувательства, на фоне правительства мошенников и плутов; где мог храниться подобный роман в течение последующих сорока лет? Только в Гренобле в незаконченном виде. Его создатель — социальный вольнодумец, обладающий реальными знаниями. Стендаль, старый чиновник, мог бы руководить выборами; вместо этого он разворошил осиное гнездо и разоблачил выборные махинации. Если добавить сюда его моральное свободомыслие, то получается слишком много. Последнее создание Стендаля{121}, изображенное в его предсмертном романе, Ламиэль — интеллектуальная женщина, которая кончает преступлением; как она далека от эмансипированных посредственностей своего времени! Ей надо было подождать, пока появится Франциска Ведекинда{122}, только в ней она узнала бы себя. Сам Стендаль и все его образы должны были появиться несколько позже. И тогда, в один прекрасный день, стряхнув пыль веков, они стали бы с нами рядом, как наши современники.