Том 8. Литературная критика и публицистика — страница 27 из 74

{185}

I

 жизни Ленина верность великому делу неизбежно сочетается с непримиримостью ко всем, кто пытается этому делу помешать.

Отдавая должное Ленину, я не могу не признать его непримиримости. Мне стало легче это сделать, после того как я убедился в его способности подчинять свое дело текущим потребностям людей. Стало быть, он любил людей так же, как и дело, поэтому он и действовал как великий человек.

Кстати сказать, его величие всегда становилось мне понятнее, когда я думал, что получилось из Германии. Здесь была только слепая ненависть к идее и делу, к идее как к обновляющему принципу и к человеческой общности как к делу созидающего разума. Все отдано на волю глупости и случая, в результате чего у нас тоже разрушали, но разрушали без толку.

В Германии мы тоже изведали экспроприацию, равно как массовый голод и вымирание целых классов. К этому нужно прибавить растление умов, не видящих перед собой и за своим страданием никакой идеи, строящей будущее. Мало ли что в России было — одно несомненно: Ленин сделал свой народ счастливее; и сам он был счастливее, чем суждено любому, кто творит в Германии.

II

На первый взгляд кажется, будто пролетарская революция в России лишь усилила сопротивление буржуазии в Западной Европе. Но давайте-ка поглядим на собственную жандармерию богачей! Фашисты всех стран куда разнузданнее, чем положено быть послушным прислужникам капитала, мир их чувств — мятеж, а не благочестие. А это объясняется в числе прочего, если не главным образом примером России. Таково эмоциональное воздействие русской революции, что здесь, на Западе, нет уже спокойно-обеспеченного существования и нет покорных — нет покорных даже среди стражей. Буржуазия сама чувствует себя обреченной после русской революции. Ей дана более или менее длительная отсрочка, она всячески приспосабливается, чтобы продержаться, но она уже не та, что прежде, и с каждым днем становится все менее похожей на себя. Ее идеал «гражданской свободы» давно получил отставку. Ее идеал «образования» ушел в прошлое. Правда, здесь у нас беда в том, что буржуазный мир умирает прежде, чем подросла ему смена. Мы существуем временно, не очень-то веря в то, что мы делаем и с чем миримся. Такими мы стали, по-видимому, тоже под воздействием великого события на Востоке.

ДУХОВНЫЕ ВЕЯНИЯ В ГЕРМАНИИ{186}

обращаюсь к господам, которые, я полагаю, никогда не были в Европе, а о Германии знают разве только то, что такая страна существует.

Однако надо сначала сказать, чьими духовными детьми являются немцы.

Страна немцев расположена в центре материка. Границы ее широки — слишком широки для того, чтобы их можно было надежно охранять, но как раз достаточно широки, чтобы к нам проникало то, что происходит у других, в частности духовные веяния. Особенно духовные. Немцы иногда даже возмущаются тем, что слишком многое проникает в Германию, но тут уж ничего не поделаешь. Такова судьба их родины — быть полем сражения международных идей, мод, вкусов. В этом их призвание.

Потому их национализм, в отличие от национализма других народов, обладает той ожесточенностью, которая походит на средство защиты против собственных внутренних опасностей. Они бы гораздо охотнее восхищались и подражали тому, что должны презирать и ненавидеть. В этом достойное всяческого уважения противоречие. Своего так называемого врага, французов, они, собственно говоря, любят. Вот в чем секрет. Между прочим, французы первыми догадались об этом. Теперь они подвергают свое отношение к немцам необходимому пересмотру и наталкиваются на неожиданности.

Но и немцам пришлось испытать нечто такое, чего они еще никогда не переживали. С 1914 по 1923 год, в течение десяти лет, их границы были закрыты, — это значительный отрезок человеческой жизни, существенный и для народов. Сначала была известная затяжная война, закрывшая границы Германии. Потом, — ибо несчастье никогда не приходит одно, — потеряли цену немецкие деньги. Невозможны стали ни путешествия, так как никаким количеством марок не оплатить ни одну иностранную гостиницу; ни импорт, — прежде всего, разумеется, импорт книг, ибо книги, как известно, являются предметом роскоши и в плохие времена сразу же исчезают, между тем как такие предметы обихода, как духи и сигары, можно еще раздобыть.

Никакого общения с миром, доходят только слухи. Монастырская замкнутость, и к тому же заботы — столь многочисленные, столь тяжкие, что и общение с миром не принесло бы счастья. Когда же деньги, наконец, снова поднялись в цене, было уже поздно. Слишком много детей умерло, слишком много сословий обеднело. Слишком много духовных усилий, слишком много духовной энергии было утрачено — по той простой причине, что их носителям нечего было есть. Если общение с миром на протяжении столь долгих лет сводилось к дешевой распродаже и попрошайничеству, то последствия этого будут еще некоторое время ощущаться.

Духовные запросы, которые появляются в такое время у изолированного народа, по крайней мере свободны от чуждых влияний и неподдельны. Подражание стало невозможным, мод больше нет. Снобы вымерли. Люди, считавшиеся благородными, не покровительствуют больше уму и искусству. До войны слово «благородно» было наиболее употребительным в немецком языке. Оно исчезло.

Поэты старшего поколения с начала существования республики приглашались на официальные торжества, но выглядели лишь как грустное напоминание о лучших днях. Их даже читали — в минуты грусти. Деятельность молодых писателей вызывала больше шума. Главным образом потому, что они сами поднимали этот шум. Бедняги, им ничего другого не оставалось. Прежде всего жить! В лучшие времена даже неизвестный начинающий писатель почти всегда находил кусок хлеба, и это давало ему возможность спокойно, неторопливо трудиться, вынашивать свое произведение, быть терпеливым. Теперь все переменилось. Эти юноши должны проложить себе дорогу немедленно. То, что они, подстегиваемые необходимостью, изготовляют, рассчитано на сегодняшний день, им нужно выдвинуться за ближайшие несколько лет. Потом хоть потоп. Вот результат повышения покупной способности денег.

Но в сущности им не очень туго приходится, все их продвигают, поощряют, печатают, ставят, замазывают их недостатки и делают их нескромными, — если они сами еще не стали таковыми, — и все это следствие раскаяния.

Родители чувствуют, — хотя и не признаются в этом, — что они неверно поступали по отношению к детям. Столько детей погибло, потому что родители жили неправильно. Неправильно хозяйничали, неправильно ввязались в несправедливую войну. Они хотели бы все отрицать, но тирания молодежи уличает их. Ибо старики смиряются из раскаяния. Они разрешают молодежи на людях и дома дерзости, которые раньше немедленно были бы пресечены. Прежде юность пряталась. Теперь же молодые поднимаются на цыпочки, простирают руки и провозглашают: «Мы молоды!» И этого достаточно.

Если кто прячется, так это старость. На глазах у стариков ретивые юнцы во времена экономического хаоса зарабатывали больше денег, чем им, старикам, довелось видеть в течение всей их жизни. Они с готовностью объявляют себя духовными банкротами и снимают с себя ответственность.

Молодость всегда права. Как бы то ни было, остается надежда. Те, чья жизнь не удалась, цепляются за соломинку. Ах, если бы снова стать молодым! Сделать все сызнова и лучше! Сохранить себя до тех времен, когда жизнь опять приобретет цену, — вот идея, обуревающая всех, кто по натуре своей склонен быстро отступать.

Страну охватила лихорадка омоложения. Есть курорты, пользующиеся славой омолаживающих. Там не найти свободного места, несмотря на очень высокие цены. Охваченные страхом, все прислушиваются к медицине, как только она сообщает, что теперь действительно найдено средство и ничто не может помешать человеку дожить до столетнего возраста. Казалось бы, с них, стариков, должно быть довольно, когда они видят вокруг себя последствия своих благословенных деяний. Так нет! Дай им дожить до ста лет! Все духовные запросы этого времени порождены самыми простыми, самыми примитивными причинами. Старики раскаиваются. Хотели бы начать жизнь сызнова. Но устали. Но обессилены — и старые и молодые.

Истерическое бессилие заявляет о том, что оно не видит новшеств, — они кажутся опасными, во всяком случае утомительными. Слишком утомительны, и потому непопулярны размышления над великим знамением, именуемым Россией. Но теперь держава коммунистов для Германии — уже не далекий, легендарный антипод, как, скажем, для Америки. Это ближайшая действительность. Германия всегда была так же обращена к Востоку, как к Западу. Свобода вторглась туда с пушечными залпами французской революции. Но прусская монархия существовала, лишь опираясь на царизм.

И вдруг Россия оказывается Азией и большевизм не касается немцев. Они не представляют себе, как с ним поступить. Приспособление? Самооборона? Ничего. «Русский большевизм — это местное, чисто русское явление» — вот излюбленное выражение. Бездеятельность оправдывает сама себя.

Бездеятельность национализма, естественно, не нуждается в оправдании. На что может он толкнуть безоружный народ, даже если бы этот народ не был уже умудрен опытом? Теперь нельзя не признать, что национализм, который не стесняется разглагольствовать, отнюдь не помышляя о деле, — одна из составных частей всеобщей усталости. Конечно, силы были бы употреблены с большей пользой, — ежели бы они имелись.

Для переутомленного поколения устаревшее столь же нереально, как и новое, национализм — столь же призрачен, как и большевизм. Националисты удовлетворяются в сущности формулами, хотя иногда они и стреляют. Они называют инакомыслящих «германофобами», так просто и несерьезно, словно говорят: «Добрый день, как поживаете?»

Все это вместе взятое не способствует счастью. Тот, кто устал, не име