В наши дни не так уж часто дают решительный отпор гораздо более грубому и наглому, чем когда-либо, наступлению на духовную жизнь. До наших протестов я не видел, чтобы кто-нибудь придавал этому делу большое значение. А между тем прежний закон предусматривал только судебное преследование автора и произведения. Общественность была в курсе происходящего и могла влиять на исход дела, свободно высказывая свое мнение. Но новый закон о цензуре вводит тайные процедуры. Тайное судилище должно рассматривать каждую книгу негласно и бесконтрольно, не принимая во внимание никаких возражений.
И в осуществлении связанных с этим законом мероприятий даже не предусматривается единообразия для всей Германии. Многочисленные цензурные Комитеты будут выносить различные постановления, но их запреты будут иметь силу по всему государству.
Центральный цензурный комитет — хотя бы из политических соображений — будет только подтверждать уже принятые решения. Единственное, что он может сделать, — это ухудшить их.
Члены органов цензуры будут назначаться местными административными властителями по своему произволу. Те, кто понимает и любит литературу, или даже просто духовно одаренные люди, окажутся в меньшинстве. Прочие же смогут без дальних разговоров отклонить книгу хотя бы потому, что она непонятна для них.
В качестве предлога, оправдывающего необходимость этого закона, выдвигается так называемая «охрана юношества». Что за гнусный предлог! Кто может принимать его всерьез? Книги не должны выставляться, не должны продаваться ста взрослым, потому что сто первым покупателем может оказаться подросток. Естественно, это относится к тем книгам, цена которых колеблется сегодня от шести до десяти марок и которые дети не в состоянии приобрести. Само собой разумеется, это относится и к тем книгам, о которых беспечные дети вообще не имеют ни малейшего представления.
Подлинно низкопробную литературу, если допустить, что она вообще сегодня продается и что она действительно, как это утверждают, производит опустошения среди молодежи, можно было бы вытеснить литературой более высокого качества. Эту литературу — при помощи государственных субсидий — можно было бы дешево распространять среди народа. Для этой цели пригодились бы средства, выделяемые на содержание будущих органов цензуры. В крайнем случае можно было бы запретить выдавать юношам книги, не прошедшие соответствующего одобрения.
Впрочем, безнравственность всего юношества можно объяснить только условиями жизни, но никак не чтением литературы. Лишенное чувства ответственности, старое поколение оставило в наследство детям грубую и бессмысленную жизнь. Война и послевоенное время, инфляция, беззастенчивое ограбление слабых, нужда, увольнения, слишком жестокая и слишком ранняя борьба за существование — все это сказалось на воспитании юного поколения. Подобные времена и без книг порождают наивные взгляды и убеждения, в которых часто нет места для уважения к человеку. Нравственность — это не что иное, как уважение к человеку. Сначала надо переделать жизнь в духе человечности, дать юношеству уверенность, что это нечто большее, чем арена для свирепых зверей. Одним из последствий этого было бы то, что хорошая литература вытеснила бы плохую.
Что за пропасть невежества и ханжества! Утверждать, будто путем конфискации книг можно излечить юное поколение, которому даже сама радость жизни отравляется изо дня в день. Как раз такие установления, как органы цензуры еще более отравят ему радость жизни. Злоупотребления власти, пренебрежение к духу, чванство заурядных и ограниченных лиц, от преследования которых не свободна даже человеческая мысль, — появление испорченной, безнравственной молодежи вызывается в действительности всеми этими чудовищными нарушениями человеческих прав.
Будьте настороже! В органах цензуры будут представлены интересы властей предержащих. А власти предержащие не потерпят ничего, что направлено против них. Они не допустят печатных выступлений против них. Это просто и ясно. Не вызывает сомнений и то, что вторжение чуждого элемента в духовную жизнь привело бы к расколу в среде интеллигенции. Интеллигенция обеднела со времен инфляции, экономические трудности во многом отрицательно отразились на ее духовном развитии — иначе никто не посмел бы выдвинуть проект подобного закона. Впрочем, если бы осуществилось самое худшее, для многих это было бы поучительным уроком. Они тотчас же осознали бы, до чего уже дошло дело.
Несомненно, что принятие этого закона имело бы далеко, очень далеко идущие последствия для всех тех, кто еще пользуется духовной свободой. Нельзя ограничиваться борьбой против законов. Государственный строй, который, очевидно, не уважает и не охраняет мысли и слова и даже предает их врагам, заслуживает презрения, как если бы он сам боялся мысли и слова. А это не остается без последствий. Никогда не остается без последствий.
СОВРЕМЕННЫЙ ТЕАТР{194}
I
возрасте двадцати пяти лет я сказал себе: «Необходимо писать социальные романы о современной жизни. Немецкое общество не знает само себя. Оно распалось на слои, не знающие друг друга, а ведущий класс оторван от действительности».
Трудность этого дела побуждала меня тогда поскорее взяться за него. Сегодня этой трудности больше не существует. Все силы общества живут у нас если не совсем на виду, то все же достаточно открыто. Никакая социальная сила не является более недоступной. Кто энергичен, тот находит пути и постигает ее.
Миссия литературы — помочь людям распознать в мирской сутолоке господствующее начало и возвыситься над ним. Каждая власть стремится сохранить существующий порядок вещей, дух же хочет вопреки ей двигаться дальше, навстречу лучшей или по крайней мере новой жизни. Если бы общество было совершенным и не имело перспективы развития, я не представляю себе, какова была бы роль литературы. В обществе нивелированных, устойчивых и вполне счастливых людей ее не было бы вообще. Ибо литература — это и суд и утешение. Потому-то и нет оснований опасаться, что она когда-нибудь станет бесполезной.
Неправедные и злонамеренные судьи бывают и среди писателей. Утешение, предлагаемое писателями, тоже не всегда истинно. Единственным утешением может служить надежда на будущее. Но и оно в свое время принесет новые страдания, новые разочарования и непредвиденные опасности. Однако это — будущее, и оно желанно. Как бы то ни было, оно расширит наши познания. И мы станем совершенно другими, если достигнем его не терпением, а борьбой.
II
Количество людей, участвовавших в литературной борьбе за будущее, прежде исчислялось несколькими тысячами. Сегодня, чтобы быть действенной, эта борьба должна происходить на виду у масс. Это не относится ко всем временам и эпохам, — но на сегодняшний день это так. Что касается театральных пьес, то лишь Народный театр осмеливается на тенденциозность. Частные театры жалуются на драматическую продукцию, — вместо того чтобы обвинять свою публику, которая не желает и слышать о тенденции.
Тот, кто отказывается от тенденции, — противник всякого прогресса. Он отвергает движение и проповедует то, что тормозит его развитие. Он ищет спокойствия. Он нуждается в забвении. Но зачем же тогда театр? Человеку, нуждающемуся в спокойствии, вчерашние пьесы напомнят лишь о том, что мир сильно изменился. Показывать ему события вне времени? Это невозможно в столь бурные дни. Ему от этого лучше не станет. Если даже возможно изобразить события вне времени, это могло бы удовлетворить лишь общество, убаюканное своим мнимым совершенством и считающее себя в безопасности.
Кто сегодня в безопасности? Какая общественная группа может сказать, что ее не коснутся бурные превратности исторического развития? Происходит пролетаризация, поголовная пролетаризация, вот в чем дело, — пролетаризируют всех, за исключением небольшой кучки, которая своим сверхкапитализмом и вызвала этот процесс. Буржуазные капиталы не будут больше создаваться, а если и будут, то не в замкнутом национальном государстве и при других социальных взаимосвязях. Сегодня есть лишь мнимые капиталы. Неимущим, которые задались целью достичь власти, противостоит другая часть неимущих, которая пока еще не понимает своего собственного положения.
Такова борьба нашего времени. Она развернулась вокруг уже более чем наполовину свершившихся фактов. Еще ненавидят, боятся и все же незаметно уже глубоко погрязли в том, что вызывает страх и ненависть. Литературе и театру остается в сущности лишь констатировать положение дел. За революцию или против, за диктатуру, социализм или вообще ни за что, ведь даже простое отображение жизни — такой, какая она есть, — будет утверждать эту жизнь, помогать ее развитию. Ибо она говорит сама за себя. Но отображать нужно со знанием дела и мужеством, что не часто приходится наблюдать, — и предметом изображения должна быть масса.
III
Какая художественная форма отображает массу?
В те времена, когда либерализм почти одержал победу, театры Европы ставили трагедии. Это были подражания античным трагедиям, в них не было ничего современного, но публика по-своему понимала каждый намек. Она часто видела в пьесе больше, чем автор хотел сказать. В гомеровском герое она узнавала современного генерала, в каком-нибудь злом боге ей виделся нынешний ненавистный министр.
Сегодня намеки были бы поняты разве только теми, кого они непосредственно касаются, да и в этом я не уверен. В наши изменчивые времена не очень-то распространилось абстрактное образование — та «культура», которая до войны была привилегией, о которой постоянно твердила монополизировавшая ее кучка снобистских культуртрегеров.
Вместо этого приобщившаяся к политике нация получает теперь практическое образование, массы извлекают уроки из нужды, успехов и разочарований — из года в год, от выборов к выборам. Слой средней интеллигенции уже сегодня намного шире, чем в 1914 году. Народный театр может спокойно работать.
Для этого необходима прямота и откровенность. Необходима бодрость; скепсис здесь ни к чему не приведет. Сложнее всего вопрос о трагическом. Гибель лучшего, эта вечная трагедия, конечно, может порождать чувство мести и порыв к действию. Но трагедия порождает и покорность, этот позор бедняков. Чтобы безнаказанно наслаждаться трагедией, поколение должно уверенно чувствовать себя в жизни и по натуре своей быть жизнерадостным.
Не совсем таково беспокойное поколение 1926 года, прошедшее сквозь неслыханные испытания. Его горло сжимает огромная рука, и хотя рука эта пока только забавляется, оно не уверено, что будет завтра дышать. От таких людей нельзя требовать большего мужества, чем требует от них наше время, чем требовало прошлое в течение ряда долгих лет. Дайте же им посмеяться! Ставьте комедии!
Они будут смотреть комедии — и им легче будет смеяться над собственным несчастьем. В социальных комедиях они узнают бессмыслицу и преодолимость того, что их удручает и унижает. С них спадет маска. Они увидят себя. Они увидят силу.
Но все это — только в том случае, если кто-нибудь напишет для них комедии о сегодняшнем дне.
IV
С удивлением я узнаю, что таких комедий еще мало. Что делают драматурги? Кто молод и потому умеет найти общий язык с массами, тот должен бы, мне кажется, просто прыгать от счастья. Он первый думает и творит для подлинного народа, — ведь все современное в конечном счете непосредственно касается только народа. Он думает и творит для действительно жаждущего народа, в отличие от своего предшественника, который творил для пресыщенной, равнодушной публики. Однако в числе людей, которые чего-то жаждут, есть и такие, которые некогда испытали пресыщение. Но они не ходят больше в театры, где не ставятся тенденциозные пьесы.
Всеобщая пролетаризация может пойти на пользу только народным театрам. Поймут ли они, что настал их час? Тогда они развяжут руки писателю. В конце концов дело только за ним, он может действовать. Он может выставить напоказ всю правду наших дней, всеобщую правду, которая тем не менее всюду под запретом. Самое сильное воздействие, — оно же и самое непосредственное, — ему, наконец, дозволено. Творчество не знает ничего более достойного изображения, чем общество — такое, как оно есть, — как не знает оно более достойных слушателей, чем народ.
Сердца певцов будущего поистине смогут радостнее биться, и если народные театры пойдут по правильному пути, они избегнут уже в самом начале давления со стороны остатков старого общества, давления, которое сегодня сильнее, чем в то время, когда общество было еще единым. Остатки старого общества — это прежде всего иллюзия, они живут главным образом в головах тех, кто если и не направляет дух времени, все же может его заглушить. У нас ни за что не хотят открыто признать, что с буржуазным миром что-то произошло. Тот, чья жизнь с 1918 года состояла лишь в чтении газет и посещении спектаклей, почти ничего не знает о социальных событиях. Замалчивание — и притом не корыстное. Эти люди скорее погибнут, чем разрешат сказать об этом в газете. Хозяева скорее закроют свои частные театры.
Какова до сих пор была судьба тех, кто изображал современную нам реальную жизнь? Им было запрещено говорить то-то и то-то! Открытого признания никто не получал; при всем мастерстве писателя его имя называлось лишь вполголоса: и все это из-за глупейшей, бессмысленной конъюнктурной политики, направленной на спасение того, что уже погибло. Так было До сих пор. Всякий, кто способен писать, пусть создает комедии для народных театров, и народ отплатит им признанием.
Может случиться, что выдающееся творение, созданное для наших дней, войдет и в века. Но это маловероятно. Теперь не считаются больше со слишком отдаленным потомством. Ныне творения духа являются предметом потребления, так же как и продукт всякой другой деятельности. Капитал не накапливают даже люди высокооплачиваемые, — об этом позаботились, — и никто его не наследует. Ограничимся же тем, что будем мужественно и стойко удовлетворять нужды своего времени и, пока оно доступно пониманию, не изменять ему. Ибо в большом искусстве долговечность и современность — понятия равнозначные.