Том 8. Письма 1898-1921 — страница 77 из 89

Жму Вашу руку.

Ал. Блок.

398. О. В. Гзовской. 26 мая 1916. Петербург

Ольга Владимировна, приехать мне весной не судьба; так и Лужской написал. Значит — до осени.

Вчера, идя по улице, вдруг вижу: «Мара Крамская». Я зашел. Жарко очень, смотрел только 3-ю и 4-ю картины; экран плохой, куски ленты, вероятно, вырезаны. Вижу Вас и на лошади и в шарабане, и все — что-то не то; думаю — не буду писать Вам об этом; какая-то неуверенность, напряженность, нарочитость: играет Ольга Владимировна, но не вся, а в каждом отрывке играет только часть ее, другие — молчат. Есть кинематографическая неопытность. Только местами все та же мера, умеренность выражения чувств и строго свое, свои оттенки. Кончается чтение письма (прекрасна мера — только брови и шаг вперед мимо стола). И вдруг — эпилог в «притоне». Тут я вспомнил мгновенно слова Константина Сергеевича о том, что «шалость» и есть в Вас настоящее. Вспомнил и «аристократку», разговаривающую со знакомым молодым человеком о Художественном театре. Глубоко мудро сказать, что Вы — «характерная» актриса в лучшем смысле, т. е. в том смысле, что «характерность» есть как бы почва, земля, что-то душистое. Не знаю, так ли я сейчас скажу: «жизнь» (что-то случившееся) — «собрала», сделала «англичанкой», «суховатой» (Вы — утром на репетиции; Вы в большом обществе на экране); стоит «расшалиться» — и все по-другому («о, художница», замечаю я от себя, перескакивая через несколько мыслей, может быть невнятно даже: «Вы сами не знаете, какую трагедию переживаете: все ту же, ту же, нашу общую, художническую: играете… говоря о жизни»).[62]

В притоне: это припухшее лицо, эти несмотрящие глаза, опустившиеся, жалкие веки; какая-то циничная фраза, грубо брошенная в сторону; как бросилась и заслонила, как упала на стол. Вот — почти совершенное создание искусства. Выдают руки до локтя (надо было замазать).

«Расшалитесь», придайте Изоре несколько «простонародных» черт; и все найдете тогда; найдете все испанские скачки из одного чувства в другое, все, что в конце концов психологией заполнить мудрено и скучно. И выйдет — земная, страстная, смуглая. Недаром же и образ Мары в притоне и даже простую шалость — имитацию аристократки — можно углубить до бесконечности: такую богатую пишу воображению даете Вы несколькими незначащими штрихами. Целую Вашу руку.

Преданный Вам Ал. Блок.

399. О. А. Кауфман. <Весна 1916. Петроград>

Вообще деление на поколения условно. Есть люди, в которых сразу — как бы десять поколений, а то и того нет.

(И только с этой оговоркой я могу сказать Вам): да, и на Ваших лицах, на лицах Вашего поколения, я вижу «кровавый отсвет» и «роковую пустоту» за ним.

<…> Не называйте поэтов пророками, потому что этим Вы обесцените великое слово. Достаточно называть их тем, что они есть, — поэтами.

Поэзия имеет свою правду, как и свой язык.

Лгал я или нет — судить не мне, но я знаю, что я никогда не хотел лгать, в том числе тогда, когда говорил о масках, разумея под маской не то, что под нею видит вульгарный взгляд.

Мне кажется, что Вы хотели спросить не совсем о том, так что и отвечаю Вам не так, как Вы бы хотели. Спросить всегда трудно о таком сложном. Даже — неизвестно, о чем спросить.

Все-таки, я думаю, хорошо, что Вас тревожит то, о чем Вы, пусть и неумело, спрашиваете.

Стихи пришлите. Если я найду в них что-нибудь, — отвечу, а если нет, — не стоит писать. Только пишите поразборчивее, потому что в Вашем почерке пропадают концы слов и короткие слова.

Александр Блок.

400. Матери. 16 июня 1916. <Петроград>

Мама, я не боюсь Поликсены Сергеевны, а не еду потому, что надеюсь (может быть, и тщетно) еще что-нибудь написать. Глухое лето без особых беспокойств в городе, где перед глазами пестрит, но ничего по-настоящему не принимаешь к сердцу, — кажется, единственное условие, при котором я могу по-настоящему работать (так было когда-то с «Вольными мыслями», потом — с «Розой и Крестом», теперь — с поэмой). Мне очень печально и неудобно, что это так, но для изменения этих условий надо ждать старости (должно быть, ждать больше нечего). Между прочим, у меня на виске есть наконец седой волос; он уже, кажется, год или больше, но Люба признала его только теперь. Однако мне все еще можно сказать, как Дон-Карлос сказал Лауре: «Ты молода, и будешь молода еще лет пять, иль шесть…».

Любовь Александровна уедет, вероятно, завтра.

Я достал первый том того «Добротолюбия», «φιλοκαλια» — Любовь к прекрасному (высокому), о котором говорила О. Форш. Это, собственно, сокращенная патрология — сочинения разных отцов церкви, подвижников и монахов (пять огромных томов). Переводы с греческого, не всегда удовлетворительные, «дополненные» попами, уснащенные церковнославянскими текстами из книг св. писания Ветхого и Нового завета (неизменно неубедительными для меня). Все это — отрицательные стороны. Тем не менее в сочинениях монаха Евагрия (IV века), которые я прочел, есть «гениальные вещи» (выражаясь… неумеренно). Он был человеком очень страстным, и православные переводчики, как ни старались, не могли уничтожить того действительного реализма, который роднит его, например, со Стриндбергом. Таковы главным образом главы о борьбе с бесами — очень простые и полезные наблюдения, часто известные, разумеется, и художникам — того типа, к которому принадлежу и я. Выводы его часто неожиданны и (именно по-художнически) — скромны; таких человеческих выводов я никогда не встречал у «святых», натерпевшись достаточно от жестокой и бешеной новозаветной «метафизики»,[63] которая людей полнокровных (вроде нас с тобой) запугивает и отвращает от себя.

Мне лично занятно, что отношение Евагрия к демонам точно таково же, каково мое — к двойникам, например в статье о символизме.

Вечный монашеский прием, как известно, — толковать тексты Св. писания, опираясь на свой личный опыт. У меня очень странное впечатление от этого: тексты все до одного остаются мертвыми, а опыт — живой.

Новых слухов о призыве у меня не было. Прочти кавалерийскую атаку в «Русском слове» — очень интересно (5 июня) и пришли (мы брали здесь у соседей).

Господь с тобой.

Саша.

Аннушка все еще у нас, по вечерам уходит. Пушок веселый, служит, вчера вымыт (блохи).

401. Матери. 7 июля 1916. <Петроград>

Мама, пишу кратко, пока, потому что сегодня очень устал от массы сделанных дел. Сегодня я, как ты знаешь, призван. Вместе с тем я уже сегодня зачислен в организацию Земских и Городских союзов: звание мое — «табельщик 13-й инженерно-строительной дружины», которая устраивает укрепления; обязанности — приблизительно — учет работ чернорабочих; форма — почти офицерская — с кортиком, на днях надену ее. От призыва я тем самым освобожден; буду на офицерском положении и вблизи фронта, то и другое мне пока приятно. Устроил Зоргенфрей. Начальник дружины меня знает. Сам он — архитектор. Более подробно напишу после. Паспорт уже отдал, и он заменен удостоверением, завтра получу подъемные (недостаточные, придется тратить свои деньги). Получу бесплатный проезд во II классе. Жалованье — около 50 р. в месяц. Уеду недели через две, а может быть, и раньше.

Николай призван, вот история! Что вы намерены делать? Не знаю, что еще будет с А. Белым и Пястом. С Княжниным — плохо, он сейчас обедал.

Мне очень необходимы мои сапоги черного товара и белые носки. Пошли мне сапоги и носков не более шести пар (которые ты мне подарила) ПОСЫЛКАМИ по почте, иначе ничего не придумаешь. Кажется, каждая посылка должна весить не более 14 ф., потому, вероятно придется сделать две или три. Можно — без цены. Купить — страшно дорого.

Перешли мне также письмо

Иванова-Разумника, посланное им в Шахматово.

Здесь — жара страшная, но я пока в деятельном настроении. Дела очень много, так что забываешь многое, что было бы при других условиях трудно.

Господь с тобой.

Саша.

402. В. А. Зоргенфрею. 8 июля 1916. <Петроград>

Дорогой Вильгельм Александрович.

Вчера я зачислен в табельщики 13-й инженерно-строительной дружины и скоро уеду. Пока только кратко сообщаю Вам об этом и благодарю Вас. Что дальше — не различаю: «жизнь на Офицерской» только кажется простой, она сплетена хитро.

Ваш Ал. Блок.

403. Матери. 2 августа 1916. <Порохонск>

Мама, я, вероятно, но буду писать особенно часто и буду писать понемногу. По крайней мере так мне кажется сейчас. Почвы под ногами нет никакой, большей частью очень скучно, почти ничего еще не делаю. Жить со всеми и т. д. я уже привык, так что страдаю пока только от блох и скуки. Два дня я жил в деревне (не той), теперь мы живем в большом именье и некоторые (я в том числе) — в княжеском доме. Блох, кажется, изведем. Дела у меня будут со временем другие и в другом месте. Было и жарко, но большей частью серо. К массе новых впечатлений и людей я привык в два дня так, как будто живу здесь месяц. Вообще я более, чем когда-нибудь, вижу, что нового в человеческих отношениях и пр. никогда ничего не бывает. Ем очень много, начинаю отсыпаться, все находят меня моложавым.

Я очень соскучился о тебе, Любе, Шахматово, квартире и т. д. Лунные ночи олеографические. Люди есть «интересные». Княжеская такса Фока и полицейская собака Фрина гуляют вместе.

Господь с тобой.

Саша.

Пиши так: Полесских жел. дорог ст. Лунинец, 13-я инж. — стр. дружина В.3.Г.С, мне. Газеты иногда доходят в два дня.

404. Л. Д. Блок. 4–7 августа 1916. <Порохонск>

Люба, один из моих товарищей едет в Петербург, и потому я могу написать тебе всякие нецензурные подробности. Мы живем в имении князя Друцкого-Любецкого «Порохонск», верст двенадцать от позиций. Я живу в главном доме, сплю, ем, скучаю и ничего не делаю. В трех верстах — станция Порохонск на реке Бобрике (как и мы). Это — последняя станция, куда доходят этапные поезда (из Лунинца), дальше идут уже только воинские, часто слышна канонада (глухая), в ясную погоду утром и вечером посещает нас аэроплан, бросающий бомбы главным образом на мост у Порохонска и в станцию