Том 8. Проза, незавершенное 1841-1856 — страница 49 из 95

лядывающая из халата, плотно обхватывающего всю высокую тощую фигуру и делающего ее выше обыкновенного человеческого роста, — именно, именно таким бы должен явиться призрак, если б он кому-нибудь вздумал явиться. По крайней мере мы себе не можем его представить иначе. Итак, призрак, — пусть уж покуда будет он призрак, — появившись на пороге, начал с того, что окинул всё вокруг себя взором быстрым, проницательным, затем принял позу трагическую, немножко даже натянутую, но чрезвычайно эффектную и, устремив на злых сплетниц неподвижный и полный значения взгляд, хранил молчание, может быть собираясь с силами, а может быть наслаждаясь эффектом, какой произвело его появление. А эффект был не шуточный. Как ни хорошо знали болтливые ведьмы, что призрак не кто иной, как их больной постоялец, но его совершенно неожиданное появление заставило их вздрогнуть. Вдова даже начала креститься, испустив какое-то набожное восклицание; дева ахнула. Вообще все три сильно смутились, струхнули и, уткнув голову в работу, притаили дыхание.

— Что ж вы остановились? — начал больной тихим, слегка укорительным голосом. — Продолжайте ваш аукционный осмотр! Или вы думаете, что пересмотрели, рассортировали, оценили всё мое имущество? Ошибаетесь! У меня еще есть крест на шее. Вы, верно, забыли об нем?.. Оцените уж и его, решите, кому он должен достаться, а то чтоб после моей смерти не поссориться. Долго ли: наследство такое завидное!

Заключив речь свою горько-ироническим хохотом, больной устремил на слушательниц своих взгляд, который, казалось, говорил: «Казнитесь, казнитесь! Вы заслужили свою казнь, и я не вправе щадить вас!» Те молчали по-прежнему и, казалось, смутились сильней. Очевидно, ободренный таким успехом, больной, протянув одну руку вперед, а на другую, локтем которой упирался в косяк, положив голову, готовился продолжать и, без сомнения, наговорил бы много прекрасных и сильных вещей, но… прошла минута: хозяйка успела овладеть своим смущением, всё лицо ее вспыхнуло, в глазах засверкала злость. Приподнявшись немного и грохнув кулаком по столу, она закричала нагло:

— А что ж, батюшка! Третий месяц даром живешь, храним и холим тебя, да уж и слова не скажи. Не по деньгам спесь. И не таких видали, да пинком с лестницы провожали… И что такое мы говорили?!

— Я всё слышал, — сказал больной.

— А хоть бы и всё! Что ж такое? Правду всегда скажу, отцу родному скажу!

— Я еще жив, — сказал больной, — а вы делите мое достояние… Но что нужды! — продолжал он с горькой усмешкой. — Вы правы: вы бедные люди.

— Так о чем же тут и толковать, коли сам согласен?

— Не за себя, не за свое имущество больно мне. Делите мое имущество, обременяйте меня вашими площадными ругательствами, грязными проклятиями, хороните меня заживо, — продолжал с возрастающим жаром больной, которому, казалось, так нравилось его положение, что он не хотел расстаться с ним, не исчерпав до конца своей роли. — Я не скажу ни слова, я всё стерплю, потому что, видно, уже такова моя участь — страдать и терпеть (прибавил больной, более относясь к самому себе, чем к слушательницам), но посягать на то, что осталось для меня драгоценнейшего в жизни, осквернять низким расчетом предметы, священные моему сердцу… или вы, бесчувственные, не знаете, что такое мать, если хотите отнять у сына единственное воспоминание об ней — образ, которым благословила она его… Нет! нет! я не отдам его вам! Не отдам за горы золота и за самую жизнь. Я хотел бы унесть его с собою в могилу!

Напряжение совершенно обессилило больного, и трагический жест, которым заключил он горячую речь свою, чуть не стоил ему падения. Он зашатался и уже терял равновесие (причем Дурандихина племянница захохотала), но схватился за косяк и удержался на ногах. Постояв с минуту и собравшись с силами, больной нетвердым и медленным шагом пошел в свою комнату. Дурандихина племянница дошла за ним.

— Не засветить ли огня? — спросила она.

Не получив ответа, Агаша отыскала свечку, засветив, поставила на стул (стола не было) перед кроватью, на которой уселся больной, и остановилась, смотря на больного.

Он молча ударил себя в голову.

— Полноте, полноте, — сказала она, усмехнувшись невольно странному телодвижению больного, но с теплым участием в голосе. — Ну, что вы так нахмурились… Есть отчего горевать… Мало ли что злые бабы от скуки болтают, от всего и плакать.

— Фурии, — проворчал молодой человек.

— Тетушка зла, а те просто дуры… Ох, как я на них влилась, как они давеча вас бранили; так и хотелось в волосы вцепиться… Ну, полноте хмуриться, на вас просто страшно смотреть. И охота вам была горячиться, просто бы разбранить их хорошенько, уж если б я была мужчиной!.. Ну, развеселитесь же. Вам теперь надо радоваться… вот вы теперь, слава богу, начинаете поправляться, опомнились. Дайте-ка я вам поправлю постель, помолитесь да ложитесь-ка спать… завтра будете совсем здоровы…

— Завтра меня, может…

Он молча ударил себя в голову.

— Слава богу! от часу не легче! — сказала она. — Ну чего вы нахмурились-то? Смешно смотреть! Подумаешь, что и бог знает что случилось. Стоит думать об таких пустяках!

— Пустяки! — прошептал больной обиженным тоном, — Пустяки!.. Три старые ведьмы сговариваются уморить человека, — продолжал он, с каким-то наслаждением взвешивая каждое слово, — делят его имущество, посягают на то, что дорого ему в жизни, поют ему отходную заживо…

Тут больной с укором взглянул на Агашу, выразительно покачал головой и повторил: «Пустяки!»

— Ведьмы! Заговор! Отходная! Полноте, какие они ведьмы! просто злые дуры… Хоронить вас, отпевать — они не думали. Просто пришла охота язычок почесать, попались вы — вот и пошло и пошло… Думали, что вы спите, что вы всё еще не пришли в память… Ах, как я обрадовалась, что вы давеча вошли… ха-ха-ха! Да правду сказать, были и вы хороши… Ну, развеселитесь же… чего вам горевать?.. Вот вы, слава богу, начинаете выздоравливать…

— Выздоравливать! — повторил больной уныло. — А я надеялся умереть.

— Умереть! Вы хотите умереть? Полноте!.. Вы только так говорите, не может быть, чтобы вы хотели умереть… Вот я сирота горькая, дрова ношу, пойду поутру воды почерпнуть, бочка вся обмерзла, руки заходятся, рукав примерзнет к бочке, обольешься вся, никого у меня нет, ни матери, ни сестер, ни братьев, никого, кроме добренькой тетушки Аграфены Ивановны, да я и то не хочу умирать. Гадко умирать, страшно умирать…

— Ты еще дитя… Если б ты испытала столько несчастий…

— Как вы?.. Полноте! У вас одно несчастие — денег нет… А будут деньги — иди себе куда хочешь, делай что хочешь… Никто тебя не спросит: куда идешь, что делаешь? Увидитесь с матушкой, с сестрами… Вольная птица!.. Господи! Да какого же еще счастия!

— Счастие! — повторил больной в раздумье. — Ты не знаешь, милая, что есть такие люди, которые не могут и не должны быть счастливы, которые для того и родятся, чтобы страдать…

— Да кто же вам велит страдать?..

Тут больной несколько задумался. Подумав, он отвечал:

— Люди отравят каждый час твоей жизни, подольют горечи в каждую радость…

— Не связывайтесь с худыми людьми, найдите себе хороших.

Больной внутренно усмехнулся тому, как его поняли, и, рассудив, что бесполезно было бы продолжать подобный разговор с необразованной девочкой, не понимающей его или понимающей слишком по-детски, замолчал. Агаша перестлала ему постель.

— Ложитесь спать! — сказала она. — Да, пожалуйста, не причудничайте и не выдумывайте бог знает чего. А просто помолитесь богу и спите. Я тоже за вас помолюсь.

— Мне спать? — с глубоким вздохом сказал больной.

— Отчего же? Разве вы днем много спали?

— Да! — грубо сказал больной. — Днем много спал!

Агаша плутовски усмехнулась, посмотрела ему в глаза, покачала головой и сказала:

— Какой вы чудак!..

Вернувшись в общую комнату, она застала уже только окончание сцены, которая произошла там без нее и которую мы тотчас расскажем.

— Вот новости! — кричала разъяренная хозяйка, с размаху захлопнув дверь, куда удалился больной. — Буянить, богохульничать в моем доме! Федотыч! А Федотыч!

— Что, матушка?

— Встань, старый хрыч.

— Иду.

Несмотря на неповоротливость свою, Федотыч собрался и явился скоро. Сердце говорило ему, что минута решительная, некогда кряхтеть и потягиваться и что один миг промедления может стоить теперь порядочного клочка из бакенбард, которые были у него удивительные. Бороду он еще иногда скоблил по старой памяти, но бакенбард, с тех пор как вышел в отставку, решительно не касался, так что они разрослись напропалую и могли бы отвечать не только за бакенбарды, но за усы и за бороду, если б не свалялись в комок на щеках, сильно опухших от неумеренного сна и походивших в таком виде не на обыкновенные человеческие щеки, но на две войлочных подушечки, наклеенные сверху обыкновенных щек. Такое устройство бакенбард, кроме естественной красоты и оригинальности, представляло еще и ту выгоду, что когда Дурандиха, женщина, как мы знаем, решительная, озлившись на мужа, прибегала к сильным мерам, то сильные меры, несмотря на резкость их, владельцу дивных бакенбард были почти нечувствительны — тайна, которую знал один он и которой, по известной ему причине, не открыл бы и лучшему своему камраду. Кроме своих непроницаемых бакенбард, Федотыч отличался еще тем, что был совершенной противуположностью жене — столько же походил на бабу, сколько она на мужчину. Муж женщины грубой и буйной, он, напротив, соединял в себе все качества, украшающие примерных жен: кротость нрава, миролюбивость наклонностей и даже глупость — качество в жене, по мнению многих мужей, драгоценное.

Впрочем, для тех читателей, которым, может быть, не понравится, что один из героев повести просто глуп, спешим привести оправдание, которое Дурандиха держала всегда наготове. «Вы, — говорила она каждому, в первый раз приходившему в их дом, тотчас, как тот снимал шапку и кланялся, — не удивляйтесь, что он глуп. Он не то чтобы от природы, — не такова я, чтоб вышла за глупого! — а просто — от чубука. Посудите сами: четыре года, можно сказать, чубук у него б головы не сходил… А еще сам, дурак, в денщики напросился! Вот и маюсь теперь». Тут следовали жалобы на горько