Том 8. Статьи, заметки, письма — страница 19 из 75

Объясняя все это, я опять рискую подвергнуться обвинению в дружеском крючкотворстве (Ты сердишься, следовательно, неправ, сказал кто-то кому-то в глубокой древности); но я думаю, что сдавать в архив дело можно тогда, когда все сглажено, объяснено и когда кто-нибудь останется прав, а другой виноват: это легче уладить, нежели недоразумение. Так говорит мне «крючкотворство», или – попрежнему – ясная логика.

Что касается до цинического ко всему равнодушия, то будьте на этот счет осторожны: Вы сами будете такие, потому что тоже обладаете теми же, подчас выгодными, а подчас ядовитыми свойствами – пытливости и наблюдательности. Это обоюдоострый меч, поражающий вперед и назад. Анализ рассекает ложь, мрак, прогоняет туман и (так как все условно на свете) освещает за туманом – бездну. Да если к этому хоть немного преобладает воображение над философией, то является неутолимое стремление к идеалам, которое и ведет к абсолютизму, потом к отчаянию, зане между действительностию и идеалом лежит тоже бездна, через которую еще не найден мост, да едва и построится когда. Отсюда та скука, которая беспрестанно проглядывает из каждого промежутка между двух наслаждений, то есть всякий раз, когда воображение устало и безмолвствует. А так как с летами оно устает чаще и чаще, а анализ показывает вещи все голее и все дальше от идеала, то человек и доходит до цинического равнодушия, теряет ко всему вкус, разлюбит друзей и т. д. Avis au lecteur![69] Но довольно!

Вечером того же числа. Сейчас просидел вечер у Старушки: она взволновалась при известии, что я пишу к Вам. Подай ей читать письмо, да и только. Но не удалось прочесть: его со мной не было, а завтра Виктор Михайлович2 отнесет его, идучи в Сенат, на почту. (Виктор Михайлович получил место помощника секретаря и кланяется Вам: он понемногу начинает приобретать Ваши привычки, то есть раза два в неделю не ходит в Сенат – словом, достойно идет по стопам Вашим.) Вчера у Старушки с Юнинькой произошел неприличный спор за Ваши портреты. Юния Дмитриевна давно уже объявила за собой почему-то монополию на Вашу дружбу, Старушка в холодном негодовании на Ваше молчание готова уже была уступить, как вдруг присылка портретов на ее имя перевернула все дело на другой лад. Старушка раздает Ваши портреты, как ордена, и если б подписка на «Подснежник»3 была такая же, как, например, на «Отечественные записки», то она раздавала бы портреты эти с бриллиантами для ношения на шее. Юния Дмитриевна в досаде стала предполагать в присылке портретов не на ее имя какую-нибудь роковую ошибку и с горечью смирилась и получила портрет не из лучших. Старушка удержала себе портрета четыре и только Вашей маменьке дала два. – Дети очаровательны; выступает на сцену Валериан4: его одели кучером и носят гулять. Он лепечет очень мило, и мне уж скоро можно будет начать с ним: подходя к кладбищу, встречаю я нищу, без носищу и т. д. Есть надежда на успех.

Юния Дмитриевна за недостатком свежего случая доказывать свою дружбу, то есть встречать, провожать, посещать детей родных в учебных заведениях, больницах и тюрьмах, утешает все еще тоскующую Юлию Петровну и скучает от праздности. Недавно она перепугала всех нас: мы собрались у Николая Аполлоновича читать мой роман, как вдруг она удалилась за ширмы и от боли в груди начала испускать такие вопли и стоны, что все мы разбежались и привели с разных сторон троих докторов, а я сверх того Александра Павловича и Катю. У нее было что-то вроде «сухой холеры» со спазмами. Теперь прошло. У Старушки загорелась мысль, что она может выздороветь только за границей, и она, кажется, посоветовала доктору отправить себя в теплый климат. Но подумав и порассчитав, она, кажется, отказывается от этой мысли. Евгения Петровна «нехотя и с отвращением» приглашает в следующее воскресенье Толстых, Штакеншнейдеров и других. Аполлон в Ницце соединился с Анной Ивановной5.

Вчера я с Боткиным и Анненковым обедал у Дружинина: все справлялись о Вас, и Анненков, подпрыгивая, объявил, что Вы напишете отличную книгу. Я верю этому. – О «Фрегате „Паллада“» сейчас прочел я в Атенее весьма благоприятный отзыв6, где автор доказывает, что глупо созидать детскую литературу, что она заключается уже готовая в недетской литературе и что образцовые вещи в этом роде: «Записки внука Багрова», «Бежин луг», «Сон Обломова», «Фрегат „Паллада“» и кое-что из Григоровича. Пишу это на случай, что, может быть, и Вы примете это в соображение. Все это признает он классическими произведениями педагогической литературы, по языку и скромности.

На будущий год снаряжаются еще три морские экспедиции и вызывают вновь троих литераторов. Языков хлопочет о Н. Н. Филиппове7, да, кажется, чуть ли и Анненков не поползнется ехать, но не иначе как в Америку.

Не забудьте поклониться8 от меня усердно А. П. Попову: подчас я почти завидую Вам, хотя, впрочем, Вы не наслаждаетесь теперь так, как я наслаждаюсь: воспоминания в таком деле лучше действительности, потому что из них выплывает на поверхность одно прекрасное, а горечь улетучивается. Когда я вспомню, где Вы и то, что я был там, пробегу памятью по этим местам, вспомню небо, леса, воздух, ночи и то ощущение беспечного счастья почти младенческой тогдашней радости, готов плакать от умиления: я делаюсь счастлив. Не забудьте, когда будете писать ко мне, поклониться в письме к Любощинскому9: он при встрече спросил о Вас, о том, получаю ли я вести; я отдал ему от Вас поклон – и покраснел.

Теперь последний месяц я пользуюсь свободой: в декабре начнут носить корректуры новых журналов (их множество) и сверх того корректуру первой части Обломова: недавно я сел перечитать ее и пришел в ужас. За десять лет хуже, слабее, бледнее я ничего не читал первой половины первой части: это ужасно! Я несколько дней сряду лопатами выгребал навоз и все еще много! Прочитывая сцену последнюю барина и слуги, я был сам поражен тою же мыслию, как и Вы. Ах, если б и другие так поняли ее! Прощайте, авось бог даст увидимся.

Ваш И. Гончаров.


Пишите адрес толковее и вернее, и я буду писать к Вам, хотя, правду сказать, Вы скупостью своею на письма мало возбуждаете энергию поддерживать корреспонденцию с Вами: не забуду, что в Мариенбад Вы написали ко мне в четыре месяца всего два письма.

Письмо Толстому Л. Н., <4 декабря 1858>*

22

Л. Н. ТОЛСТОМУ

<4 декабря 1858 г. Петербург>

Я пришел к Майкову, любезнейший и почтеннейший гр. Лев Николаевич, в то время, когда он кончал это письмо, и просил у него местечка, чтоб напомнить о себе, о Вашем обещании приехать сюда и привезти что-нибудь новенькое. Вас и от Вас ждут многого, между прочим Кавказского романа1 (нескромность друзей!). Все здесь, Вас недостает, и в каждом собрании Ваше имя произносится, как на перекличке. Ожидается много нового, по литературе и ценсуре: не скажу, авось поскорее двигнетесь приехать. Мы теперь ходим каждый день к Тургеневу: у него «бронхит» – и не шутя. Он кашляет и хранит невольное молчание, чтоб не першило в горле. – Ах, Лев Николаевич, как нужно, чтоб в настоящую литературную пору и Вы подали голос! Нужно чего-нибудь звучного и свежего. Тургенев тоже нарушает молчание. 1859 год обещает некоторое возрождение чистого вкуса: дай бог, чтоб это была светлая година не для одних только крестьян. Газет и журналов много, но ждать от них пока нечего. У меня две просьбы к Вам:

1. Исполните, если можно, просьбу моего приятеля Майкова и

2. Не читайте первой части «Обломова», а если удосужитесь, то почитайте вторую часть и третью: они писаны после, а та в 1849 году и не годится.

В надежде скоро видеть Вас остаюсь искренно преданный

И. Гончаров.

Письмо Анненкову П. В., <8 декабря 1858>*

23

П. В. АННЕНКОВУ

<8 декабря 1858 г. Петербург>

Третьего дня, за ужином у Писемского, по совершенном уже окончании спора о Фрейганге1, Вы сделали общую характеристику ценсора: «Ценсор – это чиновник, который позволяет себе самоволие, самоуправство и так далее», – словом, не польстили. Все это сказано было желчно, с озлоблением и было замечено всего более, конечно, мною, потом другими, да чуть ли и не самими Вами, как мне казалось, то есть впечатление произвела не столько сама выходка против ценсора, сколько то, что она сделана была в присутствии ценсора. В другой раз, с месяц тому назад, Вы пошутили за обедом у Некрасова уже прямо надо мной, что было тоже замечено другими.

Я не сомневаюсь, любезнейший Павел Васильевич, что в первом случае Вы не хотели сделать мне что-нибудь неприятное и сказанных слов, конечно, ко мне не относили, и что во втором случае, у Некрасова, неосторожное слово тоже сказано было в виде приятельской шутки. Но и в тот и в этот раз, особенно у Писемского, были совершенно посторонние нам обоим люди, которые ни о наших приятельских отношениях, ни о нежелании Вашем сказать мне что-нибудь грубое и резкое не знают и, следовательно, могут принять факт, как они его видели, как он случился, то есть что ругают наповал звание ценсора в присутствии ценсора, а последний молчит, как будто заслуживает того. Если б даже последнее было справедливо, то и в таком случае, я убежден, Вы, не имея лично повода,