наконец из приязни и по многим другим причинам, не взяли бы на себя право доказывать мне это, почти публично, и притом так резко, как и не принято говорить в глаза.
По всему этому, я уверен, Вам ничего не стоит исполнить дружескую просьбу: в случае, если о подобном предмете зайдет речь не в кругу общих наших коротких приятелей, а при посторонних людях, обратить внимание на то, что последние, не зная наших взаимных с Вами отношений, могут резкий отзыв считать направленным на мой счет и что это ставит меня в затруднительное положение.
Выходя вчера от Тургенева, я хотел сказать Вам об этом сам, да не мог улучить удобной минуты.
Дружески Вам кланяюсь.
Ваш И. Гончаров.
8 декабря 1858.
Письмо Боткину В. П., 30 января 1859*
24
В. П. БОТКИНУ1
30 января <1859 г. Петербург>
Сейчас только получил я Ваше письмо, сладчайший Василий Петрович, и сейчас же посылаю Вам рекомендательное письмо к директору Кяхтинской таможни для Владимира2 Петровича. Я прилагаю и пакетик, чтобы Вы прежде прочитали, годится ли письмо; и если годится, то вложите в пакет, на котором есть и клей, чтоб закрыть его наглухо, без всякой печати. А если не годится, то напишите поскорей, что надо сказать в письме, и я пришлю другое (адрес мой в доме Устинова, а не Щербатова).
Видите, как мерзко пишу, не назовете «сладкопевцем», что делать: некогда! Кругом я обложен корректурами, как катаплазмами, которые так и тянут все здоровые соки и взамен дают геморой. А Вы-таки не можете не читать Обломова: что бы подождал до апреля3! Тогда бы зорким оком обозрели все разом и излили бы на меня – или яд, или мед – смотря по заслугам.
Тургеневская повесть делает фурор4, начиная от дворцов до чиновничьих углов включительно. – Я все непокоен, пока не кончится последняя часть в апреле, только тогда вздохну свободно, а вчера еще сдал всего вторую часть в печать: теперь ее оттискивают. Неожиданно выходит вместо 3-х, четыре части, несмотря на убористый шрифт «Отечественных записок».
Сегодня мы обедали у Тургенева и наелись ужасно по обыкновению. Вспоминали Вас и бранили, что Вы не здесь. Он все по княгиням до по графиням, то есть Тургенев: если не побывает в один вечер в трех домах, то печален. Нового ничего нет.
В ожидании скоро видеть Вас прощайте.
Жму Вашу руку.
И. Гончаров.
В письме к Мессу я немного распространился о Вас: это ничего, лучше поможет.
Письмо Тургеневу И. С., 28 марта 1859*
25
И. С. ТУРГЕНЕВУ
28 марта 1859. <Петербург>
…A propos – о дипломатах и дипломатии. Садясь в вагон у Знаменья на станции и прощаясь со мной, Вы мне сказали: «Надеюсь, теперь Вы убедились (по поводу нашего разговора накануне), что Вы не правы», и потом прибавили Ваш обыкновенный refrain: «Спросите у NN: когда я говорил ему о том-то и о том-то». Вы могли говорить об этом очень давно, и все это ничего не значит, у меня и в бумагах есть коротенькая отметка о деде, отце и матери героя. Но говорить о четырех портретах предков (из письма) Вы не могли. Впрочем, все это ничего не значит: я знаю, что внутренно Вы совершенно согласны со мной.
С большой досадой пошел я домой. «За кого же он меня считает? – думал я. – За ребенка, за женщину или за юношу, как назвал меня вечером в тот день Анненков!» Мне и хочется теперь сказать Вам: нет, я убежден в том, в чем сам убедился, что вижу и знаю, что меня удивляет, волнует и заставляет поздно раскаиваться, и мне свидетельства свидетелей не нужно. Наш спор был тонок, деликатен и подлежал только суду наших двух совестей, а не NN, не ПП. Ужели вы, явясь на этот спор с блестящей свитой, могли бы быть покойны и довольны собой потому только, что NN или ПП сказали бы: «Вы не правы. Как это можно: Тургенев не прав! Кто смеет подумать? Это ложь», и т. д. и т. д. А между тем вы в самом деле были бы не правы? Я не понимаю этого. Если б весь мир назвал меня убийцей и лгуном, а я бы не был убийцей и лгуном, я бы не смутился; точно так же, если б весь мир сделал меня своим идолом, да если бы во мне завелся маленький червячок, – кончено дело: я бы пропал. Нет! Если я накануне спорил осторожно и оставил арену, не дойдя до конца, не высказавшись весь, так это потому, что есть предметы слишком нежные, до которых трудно касаться, – оттого, что у меня, у «жестокого человека», есть мягкость там, где у других ее не бывает… Мне было неловко, я конфузился, – только не от своей неправоты… Правда Ваша после этого, что Ваши хитрости «сшиты на живую нитку», когда Вы мою мягкость и неловкость приняли за «убеждение в неправом споре». Нет, не поверил я Вам и в том, когда Вы так «натурально» уверяли меня, что будто литературное Ваше значение вовсе не занимает Вас, что Вы касаетесь его так, мимоходом, а что живет в Вас «старая мечта, старая любовь», и по ней тоскуете вы, по неосуществлению ее. Простите, мне послышались в этих словах стихи:
И знает бог, и видит свет1:
Он, бедный гетман, двадцать лет…
Дипломат, дипломат! Нет! Давно и страстно стремились Вы – скажу к чести Вашей – к Вашему призванию и к Вашему значению: не сознаваться в этом было бы или постыдным равнодушием, или fatuité[70]. Скажу более: Вы смотрите еще выше и, конечно, подыметесь очень высоко, если пойдете своим путем, если окончательно уясните, определите сами себе свои свойства, силы и средства. Вы скользите по жизни поверхностно, это – правда; но по литературной стезе Вы скользите менее поверхностно, нежели по другому. Я, например, ро́ю тяжелую борозду в жизни, потому что другие свойства заложены в мою натуру и в мое воспитание. Но оба мы любим искусство, оба – смею сказать – понимаем его, оба тщеславны, а Вы сверх того не чужды в Ваших стремлениях и некоторых страстей… которых я лишен по большей цельности характера, по другому воспитанию и еще… не знаю почему, – по лени, вероятно, и по скромности мне во всем на роду написанной доли. У меня есть упорство, потому что я обречен труду давно, я моложе Вас, тронут был жизнью и оттого затрогиваю ее глубже, оттого служу искусству, как запряженный вол, а Вы хотите добывать призы, как на Course au clocher[71].
Если смею выразить Вам взгляд мой на Ваш талант искренно, то скажу, что Вам дан нежный, верный рисунок и звуки, а Вы порываетесь строить огромные здания или цирки и хотите дать драму. Свое свободное, безгранично отведенное Вам пространство хотите Вы сами насильственно ограничить тесными рамками. Вам, как орлу, суждено нестись над горами, областями, городами, а Вы кружитесь над селом и хотите сосредоточиться над прудом, над невидимыми для Вас сверху внутренними чувствами, страстями семейной драмы. Хотите спокойно и глубоко повествовать о лице, о чувстве, которых по быстроте полета не успели разглядеть, изучить и окунуться сами в его грусть и радость. В этом непонимании своих свойств лежит вся, по моему мнению, ваша ошибка. Скажу очень смелую вещь: сколько Вы ни пишите еще повестей и драм, Вы не опередите Вашей «Илиады», Ваших «Записок охотника»: там нет ошибок; там Вы просты, высоки, классичны, там лежат перлы Вашей музы: рисунки и звуки во всем их блистательном совершенстве! А «Фауст», а «Дворянское гнездо», а «Ася» и т. д.? И там радужно горят Ваши линии и раздаются звуки. Зато остальное, зато создание – его нет, или оно скудно, призрачно, лишено крепкой связи и стройности, потому что для зодчества нужно упорство, спокойное, объективное обозревание и постоянный труд, терпение, а этого ничего нет в Вашем характере, следовательно и в таланте. «Дворянское гнездо»… Про него я сам ничего не скажу, но вот мнение одного господина, на-днях высказанное в одном обществе. Этот господин был под обаянием впечатления и, между прочим, сказал, что, когда впечатление минует, в памяти остается мало; между лицами нет органической связи, многие из них лишние, не знаешь, зачем рассказывается история барыни (Варвары Павловны), потому что, очевидно, автора занимает не она, а картинки, силуэты, мелькающие очерки, исполненные жизни, а не сущность, не связь и не целость взятого круга жизни; но что гимн любви, сыгранный немцем, ночь в коляске и у кареты и ночная беседа двух приятелей – совершенство, и они-то придают весь интерес и держат под обаянием, но ведь они могли бы быть и не в такой большой рамке, а в очерке, и действовали бы живее, не охлаждая промежутками… Сообщаю Вам эту рецензию учителя2 (он – учитель) не потому, чтоб она была безусловная правда, а потому, что она хоть отчасти подтверждает мой взгляд на Ваши произведения. Летучие быстрые порывы, как известный лирический порыв Мицкевича, населяемые так же быстро мелькающими лицами, событиями отрывочными, недосказанными, недопетыми (как Лиза в «Гнезде»), лицами жалкими и скорбными звуками или радостными кликами, – вот где Ваша непобедимая и неподражаемая сила. А чуть эта же Лиза начала шевелиться, обертываться всеми сторонами, она и побледнела. «Но Варвара Павловна, скажут, полный, законченный образ». Да, пожалуй, но какой внешний! У каких писателей не встречается он! Вы простите, если напомню роман Paul de Kock «Le Cocu»[72], где такой же образ выведен, но еще трогательный: там он извлекает слезы. Вам, кажется, дано (по крайней мере так до сих пор было, а теперь, говорят, Вы вышли на