*
30
П. В. АННЕНКОВУ
20 мая 1859. Петербург.
Пишу к Вам, любезнейший Павел Васильевич, не потому только, что обещал написать, прощаясь, а потому еще, что явилось желание сказать слова два, которое как будто заменяет отчасти удовольствие повидаться. – Осталось только два дня до моего отъезда, и я не могу сладить с лихорадкой ожидания, сборов, прощаний: все это проходит, лишь сядешь в экипаж.
Без Вас здесь ничего особенного не случилось, кроме того, что все разъехались по разным местам. Дружинин в Туле у Толстого, Некрасов и Панаев на даче, Тургенев… проводили и Тургенева1, этого милого, всеобщего изменника и баловня. Теперь, вероятно, он забыл всех здешних друзей, до Ореста включительно, и радует тамошних, которые с появлением его, конечно, убедились, что, кроме их, у него никогда других не было в уме: в такой степени обладает он этою мягкою, магическою привлекательностию. Но Вы знаете это лучше меня, Вы, пользующиеся его в самом деле особенною симпатиею, насколько он только способен обособиться в этом отношении. Мы с ним2 как будто немного кое о чем с живостью поспорили, потом перестали спорить, поговорили покойно и расстались, напутствовав друг друга самыми дружескими благословениями у Donon и у Дюсо.
Сегодня я должен был обедать в Петергофе «у Современников3», но хлопоты одолели, и я попал вечером к Писемскому на Безбородкину дачу. Он пишет драму4, один акт которой читал всем, оставшимся после Вас, между прочим и Тургеневу. Драма из крестьянского быта: мужик уезжает в Питер торговать, а жена без него принесла ему паренька – от барина. А мужик самолюбивый, с душком, объясняется с барином, шумит; жена его не любит, но боится.
Силы и натуры про́пасть: сцены между бабами, разговор мужиков – все это так живо и верно, что лучше у него из этого быта ничего не было. Конечно, местами резко и не без цинизма, но это будет, вероятно, сглажено, если не им, то ценсурою5. A propos о ценсуре: теперь, надеюсь, Вы мне за ужином у Писемского не будете делать сцен6: Фрейганг вышел в отставку, вместо его назначен секретарь Комитета Ярославцев.
А вот Вам нечто свеженькое и любопытное о Некрасове7. Дюма в своих записках рассказал содержание того стихотворения Некрасова, где описана история Воронцовой-Дашковой, и, должно быть, не очень ловко выразился о французе, который был в связи с графинею, да еще, может быть, сослался на Некрасова. Я сам не читал и не знаю, но знаю только, что француз этот счел себя обиженным и нарочно приехал сюда требовать у Некрасова удовлетворения. Но прежде он, кажется, хочет дать тему, как написать оправдание в «Современнике» или, может быть, в другом журнале его поступка с графиней и вызвать Некрасова тогда только, когда он откажется это сделать. Не знаю, что из этого выйдет.
Получаете ли Вы журналы? Взгляните, пожалуйста, статью Добролюбова об «Обломове»: мне кажется, об обломовщине, то есть о том, что она такое, уже сказать после этого ничего нельзя. Он это, должно быть, предвидел и поспешил напечатать прежде всех. Двумя замечаниями своими он меня поразил: это проницанием того, что делается в представлении художника. Да как же он, не художник, знает это? Этими искрами, местами рассеянными там и сям, он живо напомнил то, что целым пожаром горело в Белинском. После этой статьи критику остается – чтоб не повториться – или задаться порицанием, или, оставя собственно обломовщину в стороне, говорить о женщинах. Такого сочувствия и эстетического анализа я от него не ожидал, воображая его гораздо суше. Впрочем, может быть, я пристрастен к нему, потому что статья вся – очень в мою пользу. А несмотря на это, все-таки я бы желал Вашей статьи в «Атенее» или где-нибудь, потому что Вы или у Вас есть своя тонкая манера подходить к предмету, и притом Ваши статьи не имеют форменного журнального характера. Впрочем, судя по Вашей лени, а может быть, и по другим причинам, это так и останется желанием, но желанием, спешу прибавить, бескорыстным, потому что на большое одобрение с Вашей стороны я бы не рассчитывал, ибо Вы были самым холодным из тех слушателей, которым я читал роман. А если желаю Вашего разбора8, так только потому, что Вы скажете всегда нечто, что ускользает от другого, и, кроме того, я жадно слушаю все отзывы, какие бы они ни были, в пользу и не в пользу, потому что сам не имею еще ясного понятия о своем сочинении.
Андрей Александрович трудится над новым произведением своей музы: надстраивает четвертый этаж над своим домом.
Письмо Писемскому А. Ф., 28 августа/9 сентября 1859*
31
А. Ф. ПИСЕМСКОМУ
28 августа / 9 сентября 1859.
Булонь.
Я только что из моря вылез, любезнейший Алексей Феофилактович, и дрожащей от холода рукой спешу отвечать на Ваше приятное послание. Давно бы я и сам написал к Вам, если б нынешнее странствие мое представляло хотя малейший интерес. Но нет ничего: в Мариенбаде я прожил пять недель, потом воротился в Дрезден, наскучило там – поехал на Рейн, там нашел Майковых и оттуда отправился в место злачное и покойное, в Париж, ибо мариенбадский доктор уверил меня, что после мариенбадской воды, расслабляющей желудочные нервы, нужно укреплять их или железными водами, или морем, или, наконец, веселым житьем в большом городе, с хорошей едой, с хорошим вином: я выбрал было последнее, но схватил в Париже жестокую холерину и должен был приехать вот сюда, к морю1. Уж не знаю, против чего укрепляться мне: разве против сплетен известного нашего общего друга, да нет, ни море, ни расстояние не спасают. Читая некоторые статейки в одном издании2, направленные против людей, звуков и форм, и узнавши, что друг побывал в Лондоне, я сейчас понял, откуда подул ветер.
В Париже я встретил – никак не угадаете кого – Григоровича! Мне хотелось знать, что с ним случилось на корабле, и я потащил его в нашу отель обедать. Он. мне рассказывал пространную и подробную историю, но так рассыпался в подробностях, что я никак не мог сделать общего вывода о том, почему он удалился оттуда: по смыслу его рассказа выходит, что он якобы был очень либерален.
О поручении писать для матросов он мне что-то рассказывал, но я забыл. Живет он там у Дюма и в настоящее время уехал тоже к морю купаться, и не один, а с какой-то девочкой; у него завелся там роман, который он сейчас же за столом и рассказал нам всем троим, в том числе и Е. П. Майковой. Потом мы хотели показать ей, как бесятся французы, и возили ее в Елисейские поля, куда он нам сопутствовал. Потом я отдал ему визит, но не застал дома. Но о нем поговорим поподробнее при свидании, а теперь бог с ним! Есть нужнее кое-что сказать Вам.
Я виделся в Париже с Деляво3 и беседовал с ним часа два. Он поручил мне передать Вам, что он «давно изготовил статью о Вас и отдал в редакцию „Journal des deux mondes“[76], также не раз напоминал, что пора бы ее пустить в ход, но сам хорошенько не знает причины, почему они ее держат, а догадывается, что редакторы, встретивши там сильные и резкие описания русской администрации, нравов и проч., должно быть, не решаются печатать ее по нынешним отношениям Франции с Россией, чтобы не навлечь на себя замечания своего правительства». Вот приблизительно смысл его слов, и я передаю их сколько могу точно. «Il parait, que les rédacteurs sont gagnés ce moment-ci par le même esprit d’autorité de censure»[77], – прибавил он. Так ли это, или нет, не знаю я; слушая это, думал было сначала, нет ли и тут немножко вашего общего друга, однако из дальнейших слов его видел, что он разумеет его как следует. Я рассказал Деляво, сколько Вы нам прочли Вашей новой драмы, и сильно задел его за живое4, равно как и рассказом «Воспитанницы» Островского. Последнюю он, как уже вышедшую в свет, хотел бы уже перевести, но у него нет «Библиотеки для чтения». Между прочим, я возбудил его жажду познакомиться покороче с Островским, благо он весь появился теперь в печати, и он весьма просил меня прислать ему экземпляр, что я и обещал сделать чрез Николая Петровича Боткина, который едет туда в конце сентября из Москвы. Но как я не знаю, застану ли я Боткина в России, ибо буду там не прежде 20-х чисел сентября, то не возьмете ли Вы на себя труд, Алексей Феофилактович, с поклоном от меня передать просьбу Деляво прямо Островскому, который мог бы лично передать Боткину экземпляр своих комедий для доставки в Париж, и особенно если б присоединил и оттиск, с «Воспитанницы». Особенно Деляво понравилась сама мысль о воспитанницах и о благодеяниях Уланбековой5.
Что касается до Вашей драмы6, то не судить собираюсь ее, а наслаждаться ею; до сих пор она ведена удивительно по силе и по естественности; мне кто-то тогда же сказывал, что в конце у Вас будто бы предположено разбить голову ребенку взбешенным отцом: не переиначено ли это как-нибудь? Если же это в самом деле так, то извините мою откровенность, если скажу, что это сильное и, пожалуй, весьма быть могущее и, конечно, бывалое окончание подобного дела все-таки не может быть допущено иначе и в натуре как исключение (примите в соображение общий характер отношений наших крестьян к господам: этого