Том 8. Статьи, заметки, письма — страница 32 из 75

ым и обеспеченным: я похитил три месяца свободы, хотел выкроить из них всего недель шесть на работу – судьба помазала по губам, да и отказала теперь; боже мой, опять хандра и скука! А как было я был весел, почти счастлив, как хорошо отдохнул в Париже дней десять, чтобы собраться с новыми силами, – и вот! Представьте, что в эту минуту едва могу писать это письмо: и коляски, и телеги со звонками – и чорт знает что еще прыгает и скачет по мостовой! Врагу только злому посоветую я ехать в эту гнусную щель – Булонь! Многие звали меня в Остенде, но там толпа знакомых – покоя не дадут! За что же и зачем такие препятствия, или зачем они не пришли раньше, когда я только принимался в Мариенбаде за труд: тогда у меня надежд не было и я был равнодушен! Хоть плакать так в ту же пору! Боже мой: тишины, тишины, тишины пошли – и нет надежды – это ужасно!

Извините, что занимаю Вас собой и своими препятствиями! Но что делать – не могу помириться с своим положением. Мне становиться на борьбу нравственную, с обстоятельствами, службой и прочее, но нехватает на борьбу с колесами и мостовой – нервы не выносят; ведь это все равно, что молотком бить по голове.

Благодарю Вас, что Вы приписываете некоторую цену моим похвалам и моей правде. Да, я не стану лгать вообще, Вам в особенности (кроме пустяков каких-нибудь и еще в шутках): остановите же внимание на том предостережении, которое я откровенно изложил в прошлом письме: оно пригодится.

Оставляю на Вашу волю: писать или нет ко мне; если буду (увы) свободен, то буду отвечать, а то так нет, да уже и некогда будет. Извините, что не франкирую письма: лень итти на почту.

Сердечный поклон Александру Васильевичу: я получил его письмо в Париже; теперь я в хандре и потому отвечать не стану; а напишу после – если не буду занят своим делом; впрочем, этой последней причины ему не говорите.

Письмо Никитенко С. А., 21 августа/2 сентября 1866*

45

С. А. НИКИТЕНКО

Boulogne-sur-mer. 21 августа / 2 сентября <1866>

Наконец я получил Ваше письмо, которого так давно ждал, Софья Александровна, и сейчас буду отвечать. А теперь только скажу, что я кисну здесь до сих пор потому, во-первых, что были жары и ехать в Париж рано, там душно. А я ждал все ветров и волн для купанья, а их не было. Во-вторых, я надеялся хоть сколько-нибудь двинуть роман вперед, забыв, что сидячая жизнь и морские купанья не ладят между собою, и я нажил жестокие приливы крови к голове, так что серьезно боюсь удара. Я вспомнил, что и в прежние года мне тяжелее всего было заниматься здесь, нежели где-нибудь. – Жары кончились было на три дня, разрешившись один раз такой грозой, которая перепугала всю Булонь и какую я видал в тропиках, и через день опять грозой, если не страшной, то странной, и таким шквалом, какие я помню только в Восточном океане. – Сегодня опять духота – и опять дождь. Через три дня, то есть в четверг или пятницу (сегодня воскресенье), я еду в Париж, где намерен поселиться на месяц (Rue veuve St. Augustin, 48, Hôtel d’Orient), если… Если не случилось чего-нибудь особенного в России, так что мне пришлось бы тотчас воротиться домой. Я это вот почему думаю: вчера, когда уснул (или уснула) вся Булонь, кроме меня, часов в 12 ко мне постучалась мамзель Carolino – с телеграфной депешей из Петербурга, адресованной не ко мне, а в hôtel du Petit Pavilion, где я живу, с вопросом, тут ли я еще? Депеша подписана m-me Лукьяновой1 (классной дамой, о которой Вы, кажется, знаете и которая наблюдает за моей квартирой и платит людям жалованье). У хозяйки отели, которую ночью разбудили этой депешей, от страха чуть не сделался удар, и она поставила ноги в воду, а я долго не мог заснуть, ломая себе голову, зачем понадобилось m-me Лукьяновой знать, тут ли я, когда она знает, куда адресовать письма.

Перед тем она спрашивала меня письмом, не обить ли кабинет мой новыми обоями: я согласился и просил обить и весь пол ковром. Ужели такая глупость могла ее заставить посылать телеграмму, думал я; обивка и окраска квартиры не стоят того, чтоб посылать телеграмму, и я предположил что-нибудь более важное, то есть или случился пожар, или умер кто-нибудь из моих людей – или, наконец, требуют в министерстве сведения о том, где я. Я послал ответ, а сам до сих пор нахожусь в крайнем сомнении о том, что там делается.

Если Вам случится быть в городе и в Моховой, не заглянете ли из любопытства на сад и на келью мою, которую Вам покажет старик Савелий или девушка Елена, если только они (судя по депеше) живы или если моя келья не сгорела. Впрочем, это предложение, может быть, нескромно или нелепо.

Что же такое, ради бога, с Вами? Вы в тоске, Вам тяжело, скучно, Вы даже обессилели, Вы, так чисто, хорошо понимающая жизнь! Не труд, конечно, а жизненная теснота мучает Вас – я чувствую справедливость Вашего ропота и молчу, не зная, что сказать на эти основательные жалобы! Долго еще нравственная и социальная неурядица будет мучить людей, и много жертв принесется будущему, стройному порядку. Мы все – более или менее, сами грешим то неведением, как выйти из хаоса, то злой и корыстной волей, и все – жертвы неурядицы. Это, конечно, Вас не утешает, хотя и справедливо – и потому, если мое пожатие (на этот раз праведное) руки Вашей может хоть искру тепла дать Вашему сердцу – я жму Вам руку.

Вы оспариваете мою теорию о дружбе и любви. Вы свято и возвышенно, по-шиллеровски, смотрите, по Вашей прекрасной и неиспорченной натуре, на человеческую природу – и дай Вам бог до конца донести Ваши верования. Но Вы правы, подозревая меня тоже в вере в всеобщую, всеобъемлющую любовь и в то, что только эта сила может двигать миром, управлять волей людской и направлять ее к деятельности и прочее. Может быть, я и сознательно и бессознательно, а стремился к этому огню, которым греется вся природа, да не дался и не дается он мне никогда. Или я не так создан, или изуродован, то есть развращен до крайности, или, наконец – страсти… Ведь каждая страсть есть только неумеренное влечение к тому идеалу любви – и если это стремление не удовлетворяется, так это от ошибок и уродливости и с той и с другой стороны.

Вы говорите, что я только знаю безобразие страсти, а не красоту ее: это не совсем так. Страсть всегда безобразна, красоты в ней быть не может, или она – не страсть. Судя по нескольким фразам, которыми Вы старались определить страсть, я вижу, что Вы разумеете не страсть, то есть борьбу, драму, а лирическое настроение, которое остается замкнутым, которое лишено драмы, а питается самосозерцанием. Кто, ради другого, отрекался от самого себя, дышал, мыслил, жил для него. Кто, не прихорашиваясь, стремился к хорошему, чтоб этим хорошим охватить любимое существо и, склоняясь перед ним, служить ступенью, соединяющей его с божеством.

Тут нет ничего живого, человеческого: это как будто отрывок из «Мессиады» Клопштока2. Это не страсть – а религиозное настроение, молитва. Средневековая монахиня может у подножия Распятия склоняться с такой мыслию и с таким чувством, но не живой, трепещущий, чувствующий организм. – Бывают в любви моменты такого лирического настроения, которые в романах называются немым обожанием, но это очень в ранней молодости или в зародыше страсти, на ее заре. Это первые лучи, предвещающие жаркий полдень и грозы. Вы думаете, что это чувство, или, лучше сказать, такая мечта выходит из сердца, а не из воображения: нет, из воображения, и притом юного и неопытного. Все это разлетится вдребезги, лишь только такое немое обожание уверится во взаимности и перейдет в дальнейший фазис, то есть в любовь, в тихое, мирное, глубокое и прочное счастье, если обе натуры неиспорчены и симпатичны – и тогда это разрешается в постоянный покой, в дружбу, в согласие, в совет и любовь – и все заснет. Поэзия и иллюзии в самых поэтических натурах не могут продлить обаяния первых минут этой зари, лучей немого обожанья – навсегда; воображение самый неугомонный деятель: он или будет дразнить новизной, или надо обманывать, усыплять его, сдерживая умеренно себя, то есть гомеопатически лакомясь этим счастьем, иначе оно заснет и утонет в ежедневной, безразличной жизни и смешается с ежедневными явлениями. Настает привычка и скука. (Я здесь, однако, делаю оговорку. У меня впечатлительная натура и много поэзии: может быть, холодные, рассудочные натуры подлежат другим законам.) Если же немое обожание (как бывает большею частию) обманется и, вступив в борьбу, бросится в пучину, сначала облопается счастьем, и чем больше облопается, тем сильнее потом страдает от разочарования и иногда даже гибнет.

Страсть только тогда наступает, когда она разделена, или когда польщена надеждой на взаимность и обманута, или когда она опять-таки разделена и встречает препятствия к удовлетворению, ибо борьба тогда и возникает, когда у Вас отнимают то, что Вам принадлежало, что Вам дали, что Вы считали своим. А без борьбы – страсти нет.

Вы говорите, что я не знал страстей, а играл в любовь, а если б-де знал любовь, то знал бы, что она проста и истинна без приудариваний и прихорашиваний.

Так-с. Почему же Вы знаете мои страсти? Почему Вы знаете, что именно отчаяние не найти истины и простоты, а все ложь и ложь – и не заставляет меня с гримасой смотреть на все и вся?[111]

…Значит, человек – пока человек – он все прихорашивается, украшается: дело все в том, как, с какою целию делает он это: только для прихорашиванья, или это прихорашиванье служит ему одним из средств для какой-нибудь цели.

Да, в любви обман невозможен, и оттого влечение друг к другу и сближение редко доходит до любви, а оканчивается – у кого страстью (у людей серьезных), у кого страстишкой (у пустых людей), или, наконец, капризом, прихотью, польдекоковским романчиком или так называемой интрижкой, в которой много виноватых и из того и из другого разряда благодаря распущенному воспитанию и развращению нравов. «Зачем не итти прямо к истине, а неосторожно, на каждом шагу попадать в ложь? Надо искать добра, честного, умного» и т. д., говорите Вы часто.