кучу дерзостей, – а я ей опять, что мне некогда писать, что я теперь занят-де, пишу, – она поверила и уже не писала больше.
Надеюсь, Иван Сергеевич, что Вы за всех нас расквитаетесь с русской публикой, то есть дадите ей осенью новый роман; вероятно, Толстой кончил другую свою драму3, да если еще Островский написал своего «Самозванца»4, так вот Россия и спасена, то есть утлая литературная ладья принесет достойный груз, а не балласт журнальный и не социальные, не принимающиеся на нашей почве и всем надоевшие тенденции.
Встретил я здесь у Боткина Григоровича: боже мой, какая злоба, какое раздражение наполняет эту тщедушную фигурку! – Взять бы, говорит, весь литературный круг, загнать в глухой переулок, да и жарить из пушек – за сплетни будто бы, за злое ко всему презрение и я не знаю еще за что. Я на это довольно покойно заметил ему только, что если надо кого-нибудь жарить за этот оттенок характера, так это именно – его.
Он мне особенно гадок показался в этот раз. Не прощает ли он малого своего значения в литературе, или того, что литературный круг (кто же это: ведь это Белинский, Дружинин, Вы, Анненков, Боткин, Писемский, Островский, я) осмелились разгадать его и отнеслись к нему – или относились всегда – равнодушно, говоря учтиво? Он же сам всегда лгал, сплетничал, ругал и поносил и друга и недруга, да он же нас из пушек жарить хочет!
Теперь он здесь живет по поручению Художественно-промышленного московского общества (нечто вроде Кенсингтонского музея) по поводу выставки и имеет поручение собирать образцы для этого музея. Он там приютился и силится доказать, что России нет спасения без этого музея, без керамики, без уменья делать эмаль, чеканку и бог знает что, что на это надо тратить огромные суммы, забывая, что у нас еще не умеют порядочных кирпичей делать, что изделия из своей кожи мы получаем из Англии, точно так же как и рельсы дома не делаем, а посылаем для этого железо в Англию.
Узкая и злая голова! Хлопочет об искусстве XIII и XIV веков, а просто суетится, ютится у богачей. – Ну его!
Будем ждать Вашего романа, о чем я и возвещу в Петербурге. Приехал сюда Малеин, или Мальвин, как мы его прозвали с Боткиным, и счастлив тем, что Вы ему почитали, только никак не сможет сформулировать толково своего отзыва.
Дружески жму Вам руку.
И. Гончаров.
Письмо Тургеневу И. С., 10/22 февраль 1868*
47
И. С. ТУРГЕНЕВУ
10/22 февраль 1868. <Петербург>
Моховая, дом Устинова.
Вы обратились ко мне, как к члену Совета по делам книгопечатания, любезнейший Иван Сергеевич, по Вашему делу, а вот я с 29 декабря1 не член больше: вышел в отставку, о которой давно помышлял, как об отрицательном и неизбежном благе. Застой крови и особенно слабость глаз, все увеличивающаяся от чтения при огне – буквально выгнали меня из службы. Боязнь за глаза – серьезная боязнь, а служба моя вся состояла в чтении. Прослужив 30 лет, я счел себя и вправе успокоиться и отдохнуть, – все, что мне теперь остается, так как свобода теперь для меня – мертвое благо, которым я не могу воспользоваться производительно. К тому же могу сказать про себя: «Но не всегда мила свобода Тому, кто к неге (то есть к жалованью) приучен» – понеже пенсия, благодаря богу и царю мне назначенная, дает средства – существовать, но без всякой неги, даже без хороших сигар, которые, если пожелаю курить – должен выкидывать какие-нибудь литературные штуки, а между тем не чувствую к таковым ни охоты, ни сил.
Нужды нет, что я не член: это не помешало мне на другой же день по получении Вашего письма объясниться по оному с начальником Главного управления по делам печати Михаилом Николаевичем Похвисневым2, человеком умным и просвещенным другом литературы. Я передал ему письмо с своей запиской – и он при мне отправлялся в Совет, взяв все это с собой, и сказал, что будут употреблены все меры к тому, чтобы Ваш «Дым» не распространялся по России без Вашей воли, о чем также подал прошение и Салаев.
В то же время я написал записку к Ф. И. Тютчеву, начальнику иностранного цензурного комитета, препятствующего всякой книжной контрабанде. Мне сказывали, что там не могло храниться тюков русских книг в заграничных изданиях, конфискованных по просьбе авторов или их издателей, и в том числе и Гоголя.
М. Н. Похвиснев сказал, что довольно Вашего письма ко мне (которое я отдал ему без возврата) и просьбы Салаева и что другой формальности с Вашей стороны не нужно, а если бы понадобилось, то он даст мне о том знать и вообще о том, что будет сделано, а я Вам напишу.
Вот и все – по этому делу.
Вы спрашиваете, пишу ли я: да нет; может быть, попробовал бы, если б не задался давно известной Вам неудобоисполнимой задачей, которая, как жернов, висит у меня на шее и мешает поворотиться. Да и какое писанье теперь, в мои лета. Боткин называет все написанное в этих тетрадях разбитым барельефом и советует так и напечатать: так, но ведь надо бы кончить, а у меня моральная невралгия в пальцах. Читал я Феоктистовым, буду на-днях читать Толстым; многое хвалят, а все остальное возбуждает вопросы и объяснения как материал.
Да что об этом – лучше о другом и о других. Мы часто видимся с Алексеем Толстым: он с женой живет недалеко от меня, на набережной, и имеет четверги. У него приятно, потому что не похоже на другие салоны. Гости разнообразные: музыка, чтения – все его любят, все едут к нему, и даже Василий Петрович говорит, что это лучший салон здесь, что там разговор вяжется и т. д. Толстой перевел отлично две баллады Гете, между прочим «Коринфскую невесту», и медленно оканчивает «Феодора Иоанновича». Островский, очевидно тронутый успехом «Грозного», написал было известного Вам своего Шуйского, но неудачно. К счастию, ему предложил готовую тему для драмы новый директор театра Гедеонов – и они вдвоем написали «Василису Мелентьеву», шестую жену Грозного. Это положительно хорошо, хотя Василиса смахивает немного на леди Макбет. Стихи отличные, а в строе пиесы, в некоторых лицах и сценах есть что-то напоминающее Толстого Иоанна.
Главное известие берегу pour la bonne bouche:[114] это появление романа «Мир и война»3, графа Льва Толстого. Он, то есть граф, сделался настоящим львом литературы. Я не читал (к сожалению, не могу – потерял всякий вкус и возможность читать), но все читавшие и, между прочим, люди компетентные, говорят, что автор проявил колоссальную силу и что у нас (эту фразу почти всегда употребляют) «ничего подобного в литературе не было». На этот раз, кажется, однако, судя по общему впечатлению и по тому еще, что оно проняло людей и невпечатлительных, фраза эта применена с большею основательностью, нежели когда-нибудь. Вероятно, Вы получите, а может быть, и получили уже экземпляр «Мира и войны» и лучше всякого оцените, сколько во всех этих толках правды.
Вы обещаете приехать в апреле: да правда ли, полно? Эй, отвыкните, Иван Сергеевич, манить напрасными надеждами приятелей, рассчитывающих на приятное свидание с Вами, – и уж – или не дразните, или приезжайте в самом деле.
Как бы я желал опять совершить свое обычное путешествие на воды, потом походить в Лихтентале и покупаться в море, но боюсь, что и эта нега кончилась для меня навсегда, разве… долеплю как-нибудь «барельеф» – да нет надежды.
Чуть не забыл: я читал Вашего «Бригадира» и оценил его очень дорого (а прочел потому – что немного, что это картинка, а не повесть). Я почувствовал, что и во мне есть немного художника; художник и оценит больше всего эту маленькую вещь, напоминающую Ваше лучшее (не во гнев Вам), чем Вы воздвигли себе прочный памятник – то есть «Записки охотника». Большинство ценит это мало, а некоторые вовсе не понимают. «Бригадир», по-моему, гораздо выше той, несколько натянутой и заметно сочиненной повести, которую Вы нам читали в Баден-Бадене4 (не знаю заглавия), – здесь деревня так свободно и ярко нарисовалась: что за прелесть – поле, питье квасу из ковша etc…
Дайте руку – и напишите мне еще, чем много меня обрадуете.
Ваш И. Гончаров.
Не франкируйте, пожалуйста, Ваших писем: я своих не могу франкировать, потому что за этим надо ехать в почтамт, от меня далеко, или посылать человека.
Письмо Стасюлевичу М. М., 7/19 мая 1868*
48
М. М. СТАСЮЛЕВИЧУ1
СПБург, 7/19 мая <1868>. Вторник.
И я и Райский оба кланяемся и благодарим Вас за память, почтеннейший и любезнейший Михайло Матвеевич. Он несколько смущен названием «вампира» и сближением его с положением арестанта, хотя и сознается, что это справедливо. Он бодрится, охорашивается, притопывает ногой, бравирует, скрывая тем свою старость, которой дождался в заключении. А сам хромает на обе ноги, чувствует, что давно утратил всякий образ, и даже некогда модный пиджак его обратился в Тришкин кафтан. Словом – он неудачник вполне, а Вы тащите его на свет! Какой он вампир и куда ему сосать кровь, когда его давно высосали самого!
Мы с ним пока здесь – и не знаю, поедем ли. А если и поедем, так не за тем, чтоб рассеяться, набраться здоровья, силы, поработать, а потому, что некуда деться. На меня находит, особенно в дурную погоду, такое тяжелое раздумье, что я готов уехать один, без него и ожесточенно проколесить месяца три по разным государствам, не останавливаясь более трех дней ни в одном. Зовут меня и внутрь России, между прочим общие наши знакомые Алексей Константинович и соседи их Бобринские, зовет меня и сестра в Москву, наконец советуют жить в Царском Селе, а Ваш журнальный собрат Н