до выстрела и после оного, не прерывая. «Убыток будет, скажете Вы – когда наберется еще десять или 12 или, наконец, 15 листов: ведь за каждый, мол, по условию, надо платить сверх выстрела 250 р.». Э! Михаил Матвеевич (Вы этого, я теперь уверен, и не подумаете; Вам в голову не придет, потому что для Вас Ваш журнал то же, что для меня – мой роман, я уже знаю Вас и это): не от нас ли зависит изменить эти некрасовские условия и перейти на другие, более скромные? И Вы узнаете меня поближе. Но совсем другое значение получил бы роман, будучи напечатан весь (если напишется), нежели как половина в одном году, да половина в другом. Нет, мы поговорим об этом – и уважение и любовь к делу обоих нас поставит выше всяких расчетов, и мы исполним прежде всего свое призвание как литераторы. Но до всего до этого еще далеко, и я не об этом, а вот о чем хотел поговорить с Вами.
Вы были сто раз правы, советуя мне в Петербурге захватить фрак: но я тогда не послушал, чтоб не набивать лишним чемодан, так как тогда говорили, что двор не поедет. Стало быть, и я был прав, что не взял этого платья. Но теперь, когда наверное известно, что государь и государыня приедут и что русские собираются все представляться им, я, конечно, не могу и не хочу лишить себя этого счастья – но как и в чем?
И потому спешу спросить Вас: ведь Вы собирались за границу – и даже хотели заехать сюда – скажите, прежде ли их величеств выедете Вы – или после? Если прежде, то – большая просьба – не захватите ли пару черного платья с жилетом у людей моих (надо спросить у девушки, потому что Савелий сослепа или спьяна не то отпустит)? Оно хотя и не новое, но, кажется, еще годится? Или же, наконец, если не годится, я бы заказал в Петербурге у Клеменца (против Думы), не то так в Берлине у Геймана, под Липами, 28, у которого есть и мерка: он давно шьет мне – и попросил бы Вас захватить с собою сюда и заплатить ему что будет стоить.
Жду от Вас благосклонного ответа о том, как Вы разрешите эти мои сомнения и возьмете ли на себя труд захватить с собой, если не шутя хотите заглянуть и в Киссинген? Наконец простите ли мне дерзость этой новой моей просьбы?
Ваш И. Гончаров.
Письмо Стасюлевичу М. М., 7/19 июня 1868*
52
М. М. СТАСЮЛЕВИЧУ
Киссинген 7/19 июня <1868>
Barrikaden-Strasse, 93, Haus Büdel.
Я уже писал Вам отсюда, дорогой Михайло Матвеевич, но, получив Ваши живительные строки, немедленно пишу опять.
Прежде всего скажу, что я отыскал доктора Дируфа настоящего, то есть Вашего знакомого (он же и senior[118], a junior[119] – юноша, его племянник, начинающий свою карьеру). Он очень хорошо помнит Вас и радуется, что Вы, может быть, заедете сюда. В сущности мне бы не нужно никакого доктора, потому что употребление вод, режим и проч. – все то же, что и в Мариенбаде. Но я хотел только спросить о ваннах. Он меня осмотрел, аускультировал и сказал, что во мне все обстоит благополучно, и обещал, что нервы мои поправятся.
Роман (перехожу к тому, что нас обоих едва ли не одинаково занимает) действительно в голове кончен, и если б я так же выразил его, как он досказался у меня в голове, я бы, кажется, был счастлив – хоть тем, что кончил свою задачу.
Но, к сожалению, здесь я немного обманулся в своих надеждах: во-первых, тем, что забыл о расслаблении (временном), которое производят воды и при котором перо валится из рук и голова клонится к подушке. Во-вторых – я писал Вам, что, наравне с другими идеалами, ищу идеала безусловной, почти могильной тишины и нигде не нахожу. Комнатки (две) (дорого – 20 гульденов в неделю) мои уютны, дали мне и письменный стол, и хозяева ходят за мной усердно – но беда та, что окна выходят на улицу, Откуда доносится треск колес, беготня и крик ребятишек, наконец фортепиано и пение какой-нибудь Матильды Кашперовны, которая в доме vis-à-vis[120] или рядом разливается в звуках пиано и пении, а сама никак не может сладить с вальсом Гуно. Нервы мои раздражаются, я бросаю перо, хожу, пережидаю, не кончится ли? Кончилось – только сажусь, мальчишка играет в дудку и т. д.
А мне необходима тишина, чтоб чутко вслушиваться в музыку, играющую внутри меня, и поспешно класть ее на ноты. Не тут-то было! Будь это, Вы не получили бы от меня такого подробного письма с жалобами. Три таких письма с такими же жалобами уж я послал в Карлсбад, к милому графу1 – «сыроядцу и убийце», как я называю его; писал и к Валуеву2 – и в Петербург. Письма, за невозможностью писать другое, есть единственный путь, которым я разрешаюсь своею литературною силою и облегчаю напор фантазии. Это моя другая жизнь – мир фантазии, и Вы правы, говоря, что во мне два человека и что они часто резко противоречат друг другу и что их смешивать одного с другим надо осторожно. Иначе оскорбишь напрасно того или другого – и сделаешь промах, даже почти преступление, сплеча, ничего не понявши, колотя то, что заслуживало бы только нежной, дружеской руки и всевозможной пощады, даже некоторого баловства. Тогда только эта сила и могла быть направлена в свое настоящее русло. Вы угадали все это, как угадываете законы и тайны творчества, будто сами только и делали, что писали драмы, романы и т. д.
Напрасно я ждал, чтоб кто-нибудь понял, успокоил, обласкал меня; напрасно обращался к женщинам – они не понимали этого и наносили беспощадные удары, не подозревая, что это все равно, что бить слепого или ребенка. От этих ударов и злобного, грубого смеха у меня останутся неизгладимые следы. Жду утешения только от своего труда: если кончу его, этим и успокоюсь и больше ничем – и тогда уйду, спрячусь куда-нибудь в угол и буду там умирать. К несчастию, судьба не дала мне своего угла, хоть небольшого; нет никакого гнезда, ни дворянского, ни птичьего, и я сам не знаю, куда я денусь. Жить постоянно вне России, как делает Тургенев, я не могу: может быть, прожил бы год, а на другой, пожалуй, потянуло бы домой, хотя у меня и нет так называемого homa[121].
Но довольно об этом. Итак, я еще не начинал ни новых глав, ни просматривал и старых, а вот пока пишу письма да поневоле слушаю уличный шум. Если б началось писаться, я бы примолк или написал бы Вам всего два слова – и это был бы хороший знак. Я, повторяю, в голове кончил все – и к тому, что я Вам рассказал, прибавилось многое, но такое смелое и оригинальное, что если напишется, то я буду бояться прочесть и Вам, чтоб Вы не засмеялись моей смелости. Такая смелость может оправдаться только под пером первоклассного писателя – как Пушкин, Гоголь – и как никто больше: разве граф Алексей Толстой, которому дано много пафоса. У меня мечты, желания и молитвы Райского кончаются, как торжественным аккордом в музыке, апофеозом женщин, потом родины России, наконец Божества и Любви… Я боюсь, боюсь этого небывалого у меня притока фантазии, боюсь, что маленькое перо мое не выдержит, не поднимется на высоту моих идеалов – и художественно-религиозных настроений… Но бог даст – Вера спасет меня! Как бы только от вод и после вод не прошло раздражение!
А Вы спрячьте и поберегите это мое письмо: если и не кончу, так по нем вспомню, что́ я хотел сделать – и доскажу хоть на словах, если не письменно.
Думаю иногда тайком удрать отсюда, бросив воды, и сесть где-нибудь в тишине, рядом с большим городом, Франкфуртом, что ли, или другим, хоть самим Парижем, чтобы из тишины освежаться в толпе – и опять в угол – писать – до тех пор, пока нужно к морю ехать купаться, что для моих нерв, и отчасти ревматизмов – необходимо. Это освежает и укрепляет меня.
Здесь уже, наверное, известно, что царская фамилия будет сюда: как быть? Русские готовятся представляться, следовательно необходимо и мне. Да оно бы и очень приятно и лестно было, но одежды не имам, то есть фрака, которого никогда не беру с собой. Если б я знал наверное, что я доживу здесь до тех пор, то послал бы сейчас в Берлин, где у портного есть моя мерка, а если я уеду раньше или если нас не примут, тогда напрасно навяжешь себе еще амуницию, которую надо таскать с собой.
Говорят, Тургенев хотел быть в Петербурге. Не там ли уже он? Поклонитесь ему от меня, но по уговору – не только не передавайте ему, что говорил я Вам о содержании второй половины романа, но даже не говорите, прошу Вас, и о том, что я хочу ее писать, а просто скажите, что поправляю старые тетради и хочу их у Вас печатать. Вот и все.
Благодарю за исполнение моего поручения к Софии Александровне: уведомьте, прошу, что она: успели ли Вы, только правду скажите оба.
Всегда Ваш
И. Гончаров.
P. S. Надеюсь, что Вы дадите мне знать, когда будете уезжать за границу, чтобы я не посылал Вам писем в Россию.
До свидания же, милый, милый и добрый М. М.
Ваш Гончаров.
Извините, что я уже попросил у Вас немного денег вперед для С. А. Извините, если бы случилось и опять – немного же, конечно.
Не будем франкировать письма, а просто кидать в ящик – это легче.
Письмо Никитенко С. А., 4/16 июля – четверг <1868>*
53
С. А. НИКИТЕНКО
Bad Schwalbach.
Preussen
Nassau
Coblenzer-Strasse,
№ 16. Zum Adler.
4/16 июля – четверг <1868>
Я получил Ваше хорошее, коротенькое письмо, добрая Софья Александровна, на которое почти нечего и отвечать. Но мне все-таки хочется поговорить с Вами – и я краду даже времени у своих тетрадей. Сегодня был чудесный день, и я написал почти печатный лист, так что утомился и хотел отдыхать остальное время. Но гроза, которая играет в сию минуту на дворе, разогнала всех по домам: ложиться спать рано – и вот я поскорей принимаюсь за перо. Мне нужно много кое-что Вам сказать.