Во-первых, повторяю, что недавно писал – что просьбы Вашей я не исполнил и не сказал Стасюлевичу, что Вы не хотите переводить Ауербаха1. И Вам не советую делать этого, если не хотите произвести на него какое-то странное впечатление. Он и так удивляется Вашим затруднениям взять следующие Вам деньги. Это никакой дружбе не мешает, если только не грошовая дружба. Притом роман так велик, что ему нужно будет два-три переводчика, и он отдает его в разные руки, следовательно Вам придется перевести не очень много. Вы переводите лучше всех – это мое убеждение, то есть очень литературно и добросовестно. Кстати о переводах. Стасюлевич вчера указал мне в окне книжной лавки немецкий перевод Обломова2, только что вышедшей в свет. Я терпеть не могу видеть себя переведенным: я пишу для русских и меня вовсе не льстит внимание иностранцев. С Германией нет конвенции, а то бы я не позволил[122].
…Во-вторых – я к Вам с большим поклоном: я сдал Стасюлевичу первую часть, кое-как приведя ее в порядок. Но печатный отрывок (Софья Николаевна) до того перечеркнут и до того некоторые тетради испещрены моими поправками, что никакая типография не взялась бы набирать по такому оригиналу. Поэтому, за исключением двух последних печатных глав («Бабушка» и «Портрет»), все остальное надо переписать – к ноябрю месяцу. Это ужасная работа – и если б Вы знали, как мне жаль и больно обременять Вас ею, потому что время Ваше, никогда не пропадающее даром, может быть употреблено гораздо лучше. Он через две недели уезжает: видите, я не совещусь или хотя и совещусь, а все же лезу к Вам, как Вы меня ни бьете, и все по моим делам! А Вы церемонитесь со мной по-китайски!
Теперь не угодно ли Вам представить себе вот что: сегодня, например, я хожу по тенистой аллее (против квартиры моей и Стасюлевича) и готовлю урок себе после завтрака, то есть обдумываю главу, а под деревьями расставлены столы, за которыми сидят группы дам за кофе – и так по всей аллее[123].
…Если Вы не до конца прогневались на меня, то: когда Стасюлевич отдаст Вам переписывать первую часть, то, из предосторожности от огня или вообще пропажи, отдайте ему черновую мою рукопись, чтобы он хранил ее запечатанною у себя. Таким образом, два экземпляра будут в разных местах: один пропадет, другой уцелеет. И это хорошо бы сделать тотчас же. Черновую рукопись припечатайте еще, отдавая ему, Вашей печаткой, чтоб у него не рылись в моих бумагах какие-нибудь сотрудники. Я терпеть не могу, пока рукопись не напечатана, чтобы о ней знали в публике: после читатель встречает равнодушнее, зная заранее что́ будет. Да и перевирают. Вон А. Н. и покровители3 ее думали же, что я с нее пишу, а о ней я даже и не вспоминаю никогда, когда пишу свои тетради, а вспоминаю только впечатления, ощущения и страстишки, которые в разные времена жизни посещали меня самого, и вспоминаю это затем, чтоб вложить в разных героев и героинь, никогда ни с кого не срисованных. А. Н. всем воспользовалась, чтоб обрушить на мою голову всевозможные обвинения, только чтоб ее покровители разлучили с мужем и доставили возможность быть недалеко от Владимирской, близ него. Она, кажется, с этой целью и отца Вашего затрогивала. «Господи! – восклицает какой-то малороссиянин у Гоголя, – и так много всякой дряни на свете, а ты еще жинок наплодил!»
Если же приезд сюда А. Н. – не есть случайность и опять чья-то штучка, то, право, кому-нибудь тошно оттого, что я жив, и все хочется как будто сбыть меня со света, не давать покоя и мешать работать.
Ведь Вам мое длинное письмо ни в чем не помешает, а потому не отвечайте на него длинным же, а то я опять увлекусь желанием отвечать и отвлекусь от работы. А пишу по привычке поверять Вам все вообще и между прочим об А. Н., о которой только и могу говорить с Вами да с отцом Гавриилом. Не забудьте прочесть ему это мое письмо: пусть он не поскучает выслушать. Я спешу написать это все Вам затем, чтобы и он и Вы, услыхавши от кого-нибудь, что и А. Н. и я – в Швальбахе, не подумали, что я поехал сюда, знавши о ней что-нибудь, и не обвинили бы меня, как ее покровители, с ее слов и жалоб – и по наружным признакам. Боже меня сохрани! Я бы тогда ни ногой сюда! И теперь ничего: не подходи она ко мне, не останавливай, словом не затрогивай – и я не только не заговорю с ней, даже лишнего взгляда не кину – и мне нисколько не мешает работать то, что она тут близко. Прощайте. Дайте руку. Если будете в городе, возьмите на себя труд заглянуть ко мне и в двух словах когда-нибудь дайте знать, все ли благополучно. От Варвары Лук. Лукьяновой я что-то давно, то есть с неделю, не получал письма: у ней какие-то десять дней каникул выходит – не уехала ли она на дачу.
Вашим всем – глубокий поклон. Скажите, чтобы извинили за неписание, что я привожу тетради старые в порядок: так и другим говорите – не больше. Между тем у меня уж написалось 25 листов – и, пожалуй, выйдет столько же, если не больше.
Ваш всегда И. Гончаров.
Письмо Стасюлевичу М. М., <4 декабря 1868>*
54
М. М. СТАСЮЛЕВИЧУ
<4 декабря 1868 г.> Четверг. <Петербург>
При этом прилагаю сверстанный лист и одну только 9-ю форму третьей корректуры, а остальные позвольте удержать. Они, я полагаю, будут готовы в субботу утром.
Вы говорите, что тема разговора Веры с Марком одна и та же и во 2-м свидании: оно иначе и быть не может. Дело не в тождестве темы, а в нестерпимой болтовне. Я полагаю, что этот разговор – самое слабое место в романе, и потому сделаю что́ только можно, то есть сокращу.
На это употреблю весь завтрашний день и даже, может быть, вечер. Поэтому и не могу обедать у Вас (в чем извиняюсь и о чем жалею): я усну после обеда, чтобы заняться ночью, а в субботу рано утром все три остальные формы будут лежать за дверью и Ваш посланный получит их.
Ваше замечание о точках совершенно справедливо. Их тут так много, как в прейскуранте, и я их уничтожу.
Теперь еще начало месяца, и я полагаю, что от меня задержки не будет. Завтра же (в пятницу), может быть, я зайду около обеда или после обеда на минуту к Похвисневу и покажу ему то место, где Марк говорит, что он терпеть не может попов, чтоб потом сомнений и придирок не было.
Я было раздумал делать это, но сегодня узнал, что «Вестник Европы» в Совете поручен наблюдению Фукса1, а тот господин меня не жалует – и потому воспользуется всяким случаем, чтобы мне нагадить.
Прощайте до свидания.
Ваш И. Г.
Письмо Стасюлевичу М. М., <31 января 1869>*
55
М. М. СТАСЮЛЕВИЧУ
<31 января 1869 г.> Четверг. <Петербург>
Посылаю Вам, любезнейший Михайло Матвеевич, не все: остальное – в субботу утром, если успею, потому что, кажется, завтра мне нельзя, хоть на полчаса, не появиться на вечере у Тройницкого1.
Если типографии ничего не значит в десять рук набрать в три дня десять листов, то автору, притом еще такому старому, как я, не под силу просмотреть и исправить эти десять листов в такой короткий срок. Вообще эта почтовая гоньба мне кажется не только неразумным и бесполезным делом, но положительно вредным делом как для авторов, так и для самой редакции. Я, воля Ваша, никак не могу, по крайней мере относительно себя, признать необходимости жертвовать первостепенными и важными интересами, то есть добросовестностью и тщательностию художественной отделки, такому мелкому интересу, как появление книжки в 12 часов 1-го числа!
Все это говорю я по поводу того, что сегодня, когда я сказал, что мне необходимо сделать еще сокращения (и неоцененные для меня поправки) в третий раз, Вы опять сильно восстали против этого (и даже в лице изменились): такое равнодушное отношение Ваше к произведениям беллетристики вообще, и к моему в особенности, удивляет, огорчает меня и сильно противоречит тому вниманию и уважению, которое Вы оказывали моему труду. Стало быть, оно было неискренно, иначе бы Вы не решились обнаружить, что ставите художественный интерес романа ниже такой мелочной причины, как появление книжки непременно 1-го числа!
Было бы совестно такой пустой причиной стеснять автора, которому оказали такой почетный и радушный прием.
У Вас иногда вырывались уже готовые возражения в ответ на это: «Если поправки будут делать в сверстанных листах, то типография вместо 1-го марта приготовит книжку 20-го апреля»; далее: «это значит становиться на скользкий путь» (то есть опаздывать книжками).
«Вместо 1 марта – 20 апреля»: говоря серьезно, оставим гиперболы. Я знаю отчасти типографское дело, я не в первый раз печатаюсь, и ни в «Отечественных записках», ни в «Современнике» никаких страданий и стеснений – им от меня, а мне от них – не было. И оба они, особенно «Отечественные записки», выходили в свой срок и считались аккуратными журналами.
Что касается до скользкого пути, то позвольте заметить, что скользкий путь для журнала заключается не в том, в чем Вы полагаете.
Укажу на «Русский вестник»: он дошел до крайнего безобразия в опаздывании книжек, однако авторитет его остается все тот же и уважение к нему не уменьшается, даже едва ли уменьшаются и подписчики.
А вот «Библиотека для чтения», например, погибла не оттого, что опаздывала (она когда-то тоже била на аккуратность – выходить непременно 1-го числа), а потому, что вместо даровитого Сенковского2