Письмо Майкову А. Н., 2 марта 1843*
1
А. Н. МАЙКОВУ1
2 марта <1843 г. Петербург>
Несколько дней тому назад Владимир Андреевич Солоницын получил Ваше письмо2, любезный Аполлон Николаевич, и как это было в департаменте, то он дал его прочесть и мне. С жадностию читал я Ваши и папенькины строки. Ваши беглые замечания, краткие известия о чужих местах и людях, наконец о самих себе, до крайности любопытны. Может быть, такие письма неудобно бы было напечатать, потому что они писаны без всяких литературных затей и претензий, но зато они трепещут частною, мелкою занимательностию, драгоценною для Вашей семьи и друзей. Ватикан, Колизей, Рафаэлева мадонна – и потом среди всего этого Вы с Николаем Аполлоновичем3 да русский купец из Флоренции с гречневой крупой – все это составляет прелюбопытную смесь, нечто вроде итальянских макарон с русской кашей. Но зато что за отрада читать это, и с каким нетерпением ожидаешь приезда Николая Аполлоновича! Вероятно, он, по своему обещанию, теперь уже в пути4 – оттого я и не обращаюсь к нему. Я не думаю, чтобы кто-нибудь вернее его мог передать все виденное и слышанное: так он зорок и наблюдателен. Послушаем, послушаем! А теперь скажу несколько слов о присланных Вами стихах, хотя Вы и не требовали моего мнения, но – старая привычка! Притом же, прочитавши Ваше письмо, я пошел к Евгении Петровне5, и мы опять вместе прочли стихи – и тут же учинили им разбор в нескольких словах, которые она просила записать и отослать к Вам, что и исполняю.
Все три стихотворения6 очень хороши, как и все то (так у нас пишут в официальных рецензиях в газетах), что выходит из-под Вашего пера. Но между ними, однакож, есть большая разница как в достоинстве изображения, так и исполнения. Первое стихотворение7 «Колизей» мне показалось слабее прочих. Эта развалина перед глазами Вашими, освещенная месяцем, под итальянским небом, с роем исторических воспоминаний, должна бы была, кажется, внушить что-нибудь полнее, глубже, отчетистее – нежели то, что Вы написали. Пестрый тигр, рыкающий лев одни еще не характеризуют Колизея. Это можно назвать почти общим местом в подобном предмете. Люди тут главное – их чувства, их взгляд на это, их восторги при виде зрелища, вот что. На них у Вас обращено менее внимания, нежели сколько бы хотелось. Между тем Вы бросили луч на главное лицо этих кровавых драм – на тирана, которого превосходно назвали малодушным, – только луч слишком слабый. А ведь по его мановению проливалась кровь, рыкали львы. И полно, равнодушно ли смотрел он? Не думаю: точно так же, как и весь римский народ. Будь они равнодушны – Колизея бы не существовало: тут были ощущения – но какие! Каких не дай бог нам испытать с Вами. Вы скажете, что разумели равнодушие к гибели христиан и преступников – словом, жертв. Нет! Они очень хорошо понимали, чему подвергали несчастных, и приходили в Колизей искать сильных ощущений – ужаса, сострадания и т. п., а не просто из любопытства посмотреть жребий борьбы; тогда бы они ограничились травлей зверей или, пожалуй, даже петухов между собой. Испанцы теперь могли бы тоже травить своих быков собаками, а они пускают на них людей и, поверьте, не равнодушно смотрят на гибель последних. Это, конечно, немножко дико и грубовато; да что ж прикажете делать? Зато новейшие люди, огуманизированные, и не занимаются этим, а в необработанной натуре человека есть страстишка к подобным забавам. Стоит только вспомнить свое детство: с каким, бывало, наслаждением раздавишь или даже эдак методически помучаешь какое-нибудь насекомое!
Обработка этого стихотворения, как и всегда у Вас, – мастерская. Стих прекрасный – особенно в картинах, жаль только, что тут Вы почти ими только и ограничились и мало развили идею Колизея. Впрочем, и в исполнении есть грешки – пле́ща и бле́ща с этим ударением и особенно на конце нехорошо. Сравнение волос с мехом мне показалось утрированным. Вы затрудняетесь в употреблении слова помавать, как глагола действительного, это бы ничего, да сам глагол по себе как-то некрасив. Не помню, кто-то его употребил из наших классиков и вышло нехорошо! Второе стихотворение зато прекрасно вполне. Это невольное, безотчетное чувство наслаждения и природою и руинами уловлено верно. Всякий испытывает его, то есть порядочный человек, но не всякому суждено так выразить, как у Вас. В 1-м стихотворении Вы поэт живописующий, во 2-м – по преимуществу чувствующий и, наконец, в 3-м8, которое мне более прочих нравится, – поэт сатирический, мыслящий, ополчившийся умом и желчию на уклонения современного общества от пути здравого смысла и неиспорченного чувства. Тут Вы прекрасно свели мнения нового, самонадеянного поколения о наших знаменитостях и больно уязвили праздность, скуку и лень нашего века, в том числе и мою, прикрывающуюся гордым плащом какой-то странной философии, как испанский нищий прикрывает плащом жалкие лохмотья. Вот и все. Не сердитесь и пишите, пишите до конца. Прощайте. Весь Ваш
Иван Гончаров.
Бибикову9 дружеский привет!
Напрасно Вы думаете, что я влюблен: фи! нисколько! Валериан10 даже нарочно водил меня в Институт развивать во мне чувства, а я там всем и нагруби.
Письмо Белинскому В. Г. и др., <24 июня 1847>*
2
В. Г. БЕЛИНСКОМУ и И. С. ТУРГЕНЕВУ
<24 июня 1847 г. Петербург>
Все почитатели Ваши, Виссарион Григорьевич, с радостью, и я в том числе разумеется, услышали об улучшении Вашего здоровья, и все хором взываем к Вам: возвращайтесь скорей. Ваша последняя статья, Иван Сергеевич1, произвела благородный furore, только не между читающею чернью, а между порядочными людьми: что за прелесть!
Скоро ли вернетесь?
И. Гончаров.
Письмо Ефремовой Ю. Д., 25 октября – 6 ноября 1847*
3
Ю. Д. ЕФРЕМОВОЙ1
25 октября – 6 ноября <1847 г. Петербург>
Долго намеревался я медлить ответом на Ваше письмо, Юния Дмитриевна, в отмщение (если это только отмщение) за продолжительное молчание. Но сегодня получил огромную работу по службе и сегодня же прощаюсь с своею ленью и свободой по крайней мере на месяц. Молчать еще месяц – это значило бы слишком далеко простирать свое мщение: да за что же наказывать и себя? Итак, мои последние свободные минуты принадлежат Вам, и я нахожу, что лучше употребить их нельзя. Смотрите, сколько комплиментов в одном только вступлении! о, я знаю, что́ Вы любите. Присовокупляю еще один: я любовался Вашими письмами и особенно последним, вот этим, на которое отвечаю, но чем любовался? Нежностью и легкостью пера, что ли, или чувствительностию, которая сквозит даже в обыкновенных фразах и всегда обличает женщину, или, наконец, игривою и кокетливою болтовнею: вовсе нет! А любовался я Вашим навыком писать письма, Вашею дипломатическою манерою, потом господствующею в них консеквентностью[46] и степенностью. Право, так: не сочтите этого, ради бога, за насмешку. Так и представляю Вас себе с пером в руке за этими письмами, с задумчивою миною, немигающими глазами, сидящею прямо (отчасти и по причине тесной шнуровки: станете ли Вы делать такое важное дело в парессёзке?[47]), словом, воображаю Вас в каком-то строгом чине, пишущею к бесчисленным, разбросанным по всей России тетушкам, бабушкам, в том числе еще и к Ивану Александровичу. При такой практике по тетушкам и бабушкам как и не приобресть навыка! А Вы еще скромничали – как писать. Впрочем, среди этих стройных и строгих фраз есть одна, которая много смягчает серьезный тон письма: она уверяет, что Вы «не забываете друзей», а самолюбие внушает мне смелость принять это отчасти и на свой счет. A propos[48] о друзьях и т. п.: почему Вы считаете меня до такой степени бесчувственным, что я позволяю даже тревожиться о братьях, когда в тех местах, где они живут, холера! – Помилуйте, в Симбирске и холера и беспрестанные пожары, а там у меня у самого живут мать, брат и две сестры: как не потревожиться?
Лучшее место, однакож, Вашего письма есть то, где Вы обещаете приехать в декабре. Но зачем так долго! Нельзя ли в ноябре? По крайней мере сдержите слово хоть в декабре. Я как отъявленный эгоист не стыжусь признаться, для чего я очень усердно желаю этого. У меня, за отъездом Вашим, один вечер пропадает совсем; как он настанет, то есть такой вечер, когда я, по моему предположению, был бы у Вас на креслах у окна или на маленьком диване, курить папироску, и то спорить с Вами и сердить Вас, то тревожить Вас и даже нагонять на Вас минутную тоску преподаванием своей печальной теории жизни – и вдруг этого ничего нет! Как я ни старался забыть эти вечера и делать в то время что-нибудь другое – невозможно. Я и играл, и читал, и ходил к так называемым друзьям, прибегал даже к решительным мерам, как-то – к крепким напиткам, – нет, один вечер остался незаменим в неделю (вот уж, кажется, пятый комплимент в письме и какой комплимент: почти весь построен на правде, а если и есть ложь, так разве самая малость). Приезжайте же поскорее.