Том 8. Статьи, заметки, письма — страница 40 из 75

Получив Ваше письмо, я сейчас пошел было в дом Бутурлиной, но там Вас нет, а адреса Вы мне не дали, и потому я пишу через Владимира Николаевича.

Я теперь весь ушел в свои тетради: мараю, исключаю и т. п. Живу ночью, а днем сплю, потому что страдаю бессонницею и крайним раздражением нерв и приливами. Не знаю, доживу ли до конца работы. Никуда не хожу, и никто не ходит ко мне.

Прощайте, милая Старушка – дайте мне в двух словах знать, дошло ли это письмо до Вас.

Весь Ваш И. Гончаров.

Письмо Майковой Е. П., <апрель 1869>*

57

Е. П. МАЙКОВОЙ

<Апрель 1869 г.>

[124] и если б у меня была одна только эта задача (то есть если б не Обломов и не Райский были главной моей заботой), я и разработал бы ее как следует. Но я кинул только вопрос, оставив его решение другим. У меня первоначальная мысль была та, что Вера, увлеченная героем, следует после, на его призыв, за ним, бросив все свое гнездо, и с девушкой пробирается через всю Сибирь. Но это уже бывало сто раз – и меня поглотил другой вопрос, который и поставлен мною в 5-й части. Это анализ так называемого падения. Притом меня увлекла художественная сторона драмы, и я здесь чисто отдался своему художническому инстинкту – и, может быть, сделал хорошо, оставив в стороне тенденцию. Впрочем, Вы увидите. Надеюсь, что Вы еще до отъезда успеете прочесть пятую часть.

Ваши похвалы всегда были для меня дороги – и оттого моя боязнь и недоверчивость относительно Ваших похвал была более чутка, нежели относительно других.

Дальше Вере итти некуда – сами Вы сознаетесь, что ничего еще не выработалось. Следовательно, романисту остается выдумать и узаконить еще небывалое положение для женщины – или если и бывалое, то терпимое, с значительным снисхождением, и прежде и теперь: Жорж Занд в своей «Лукреции Флориани» захватила много – и конечно, кое-что завоевала, но едва ли победа пойдет дальше того, где она остановилась теперь. Следовательно, и я не знал бы, что́ им дальше делать из Веры, или если и знал бы, и – пожалуй – знаю, то все не вышло бы ничего нового. Она последовала бы за своим героем, разделила бы его участь, была бы полна безупречно страстной преданности ему – и если б не было у ней детей, то искала бы сделаться полезной, необходимой другим – конечно, разделяла бы и его убеждения. – Но все это будет делать и теперь, может быть, с другим, которого оценила поздно. Словом, будущность женщины (для меня, впрочем, она ясна), той женщины, о которой Вы говорите, еще в тумане, и я не знаю ее.

Я повторю опять, что и Вас я знаю мало, да Вы и не позволяете вникать ни в Ваши мысли и убеждения, ни в обстоятельства, только что Вы правы, сказавши, что между нами что-то есть: ложь, говорите Вы: розница или неизвестность, назову я. Кто же виноват в том, что я не знаю Вас.

Возвращения Вашего в прежнее Ваше семейство я жду – совсем не в видах какой-нибудь добродетели, идеалов романа или тупой покорности долгу, когда ему препятствуют какие-нибудь сильные преграды.

Но я полагал, что какие бы противные и неприятные ни были стороны в Вашем прежнем быту, но все же – …[125]

Извините, что, любя Вас, возлагая так много надежд на Вашу богатую натуру, я ждал и мечтал для Вас того, что оказывается Вам невозможно. – Потом я желал этого и для Вас самих, для Вашего здоровья, для Вашего будущего, с летами покоя и благосостояния среди собственного семейства. Я серьезно думаю и убежден, что женщина и в браке и вне брака должна быть свободна, то есть пусть делает что хочет, лишь бы не обманывала и не унижала себя ложью. Вас мне жаль видеть в бродячем положении и по слабости Вашего здоровья – и потому (мне кажется), что на прежнем месте Вы более сделали бы добра.

В Вашем письме меня радует прежде всего, что оно на двух листах – значит, как Вы не сердитесь, а все же Вам не неприятно поговорить со мной. А потом то́, что Вы строго отделяете художника от человека: то есть, не соглашаясь с моими убеждениями, Вы, однако, тонко и даже раздражительно сочувствуете поэзии, искусству. Это драгоценное раздражение было и в Белинском, вначале и в Добролюбове, пока это влечение к красотам искусства он не подчинил слепо другим стремлениям. У последующих критиков стремления возобладали уже совсем над всяким эстетическим раздражением – и в Писареве эта струя совсем исчезла, у него уже чисто одна головная критика.

Все это я понимаю, то есть несочувствие к искусству, но зачем и вражда к нему – этого не понимаю.

Итак, я верю искренности Вашего одобрения, дорожу им и протягиваю Вам дружески обе руки, нужды нет, что не знаю Вас теперь, а все же старая дружба (как и старая любовь) не портится. – Прощайте.

Ваш И. Гончаров.

Письмо Майковой Е. П., <апрель 1869>2*

58

Е. П. МАЙКОВОЙ

Воскресенье <апрель 1869 г.>

Ваши письма делают мне большое удовольствие, милая Екатерина Павловна, по многим причинам. Они прежде всего умны, хотя часто и парадоксальны, но в них есть жар, фантазия. Потом они переносят меня к старому времени, в которое мне жилось легче, моложе, лучше и т. д. Я всегда рад Вас видеть, и напрасно Вы «бывши, по словам Вашим, два раза около моих дверей», не зашли. Если письма Ваши приятны, то личная беседа – еще приятнее.

Вы немножко нападаете на меня за роман, то есть за Марка Волохова. Не Вы – первая: были и другие нападки, и я уже выдержал не один спор, хотя спорить тут не о чем, с Вами в особенности, потому что Вы знаете, как давно задуман этот роман. У меня от конца пятидесятых годов осталась переписанная Вашей рукой копия с той самой главы, где действует этот Марк. А сказать ли, когда задуман этот роман? В 1849 году, когда я сам был на Волге – и хотя я там родился, но тут как будто в первый раз увидал этот край и людей. Там задумана была и Вера, никогда не существовавшая, – это мой тогдашний идеал. Марфеньки никакой я не знал никогда, а в бабушке воплотились некоторые черты характера моей матери – и как я замечаю теперь сам (когда вся она вылилась у меня) – еще другой старухи, которую знал студентом в Москве.

В Райском угнездились многие мои сверстники (вроде, например, В. П. Боткина, самого Тургенева и многих, многих даровитых русских людей, прошатавшихся праздно и ничего не сделавших, за недостатком удобренной почвы и по многим причинам), но Вы напрасно обвиняете их в одном будто бы разврате. Они развратны не более новых людей, только разврат их утонченнее, он брал больше места в их жизни – это правда, но он граничил с поклонением не одной только женской, но и всякой красоте, что теперь значительно утратилось за недостатком эстетического воспитания в молодом обществе. Причина этому – отвлечение молодых людей к социальной и ученой (стало быть, конечно, серьезной) стороне жизни, но это тоже узкость и односторонность своего рода – жертвовать известной стороне всеми остальными и, между прочим, эстетической стороной, отвергая ее вовсе, как и печатно и изустно делали это вожди молодых людей, глумясь над искусством, ругая наповал, например, Пушкина (я собственными ушами слышал ругань из уст одного из вождей) и т. д. Очень понятно, что воспитание и деятельность молодого поколения ушла в одну сторону и не дала ни одного художника своему времени. А между тем не от нас, стариков, а от этих новых художников она только и могла ожидать создания лучших типов новых людей, которых мы, старики, не можем ни знать хорошо, ни быть их адвокатами и певцами, по свойственному человеку влечению любить свое время, быть верными своим взглядам, убеждениям и принципам, по которым жилось так долго.

Я совершенно согласен с Вами, что это лишнее в Марке, что он занимает деньги, надевает чужое пальто и т. д. Но это такие внешние и поверхностные черты, что рисуют не характер, а только привычки небрежного воспитания. Но ведь Марк во 2-й части – не то, что он в 3-й, 4-й и 5-й: он у меня вышел сшитым из двух половин, из которых одна относится к глубокой древности, до 50-х годов, а другая – позднее, когда стали нарождаться новые люди. Первоначальный Марк задуман был как враг старого порядка – это правда, но таким пока врагом, который протест свой против старой дури, своеволия и прочее выражает, рисуя карикатуры, травя собаками полицию и вообще преследуя грубо и цинически, что́ ему не нравится.

А после уже он является немного иначе, но тоже нехорошо. Эти крайности, повредившие серьезному направлению молодых людей, проявлялись не в двух-трех нигилистах, как вы говорите, а в целом легионе, который вдруг явился в семействах, на улицах – всюду, наводнил города – и я сам видел (не двух и трех, а десятки) их в 1862 году и в Москве и на Волге, а не на «племяннике» моем, по Вашим словам.

«Это пародия на молодых новых людей», – пишете Вы, и юное поколение их не любит – согласен. Отчего же и не писать пародию, если она попалась под руку? Почему я должен писать непременно то или другое, а не то, что́ пишется?

Если это не верно, не годится, то критика и скажет, что не годится. А оно не годится только тогда, когда не похоже. Но критика не может требовать, чтобы автор писал не то и не так, как указывает ему его дарование, если оно есть. Судя меня строго, не выпускайте из вида одно обстоятельство, что моя главная и почти единственная цель в романе – есть рисовка жизни, простой, вседневной, как она есть или была, и Марк попал туда случайно. Доказывать, натягивать – я ничего не хотел, а хотел прежде всего рисовать. Произведение искусства – не есть ни защитительная, ни обвинительная речь и не математическое доказательство. Оно не обвиняет, не оправдывает и не доказывает, а изображает. И если образ верен, он что-нибудь сам собою и докажет, если не верен – то он не художественное произведение и, следовательно, не годится.