Том 8. Статьи, заметки, письма — страница 41 из 75

Я так охотно говорю только потому, Екатерина Павловна, что я говорю с Вами. Мое влечение к Вам не есть влечение к хорошенькой женщине – Вы это знаете. И Райский у меня – не одной красотой лица увлекается (как это будет дальше). Вы помните, как охотно я спешил к Вам и предпочитал Вашу комнату в Вашей семье аристократическим бударам (как Вы говорите) и Вашу беседу беседе с раздушенными барынями – отчего же? Ведь у меня «любовных» видов на Вас не было и никакой такой благодати я от Вас не ждал? Следовательно, в женском Вашем уме и честном характере находил больше красоты, нежели на красивых лицах и плечах «раздушенных барынь».

И от этого же и теперь пишу это письмо и говорю о романе, а он старый-престарый – и говорить о нем много нечего[126]… –

Письмо Никитенко С. А., 15/27 мая 1869*

59

С. А. НИКИТЕНКО

Берлин, четверг, 15/27 мая <1869>

Britisch hôtel.

Кланяюсь Вам отсюда, из моей летней резиденции, или одной из летних резиденций, добрый друг Софья Александровна. Получили ли Вы «Отечественные записки» от Вашего швейцара, которому я мимоездом сам отдал майскую книжку? Я ехал и приехал сюда с необыкновенною кротостью сердца и тупоумием. Всех ближних люблю, врагов обнимаю мысленно (в том числе и А. Н.: ведь она враг мне, следовательно и ее надо любить) – но только бы мне никого из них, или по крайней мере некоторых – не видеть! А гнева у меня ни на кого нет: одна сладость и скука в сердце!

Так пара лошадей и коляска привезли меня в ту же отель, только и перемены, что обер-кельнер другой. Прежний жил долго в России – и вывез оттуда, с уменьем говорить по-русски, пьянство – и спился, как мой Савелий! – Нам в России, кстати замечу при этом, предстоит решить свою особенную экономическую задачу, какой на Западе нет: это – изобрести или создать другую большую отрасль дохода государственного, которая заменила бы питейный доход, а затем уже начать великое дело – отучать народ от пьянства. Это будет вместе и нравственная задача. Авось бог даст нам какого-нибудь финансиста и моралиста с светлой головой и великим сердцем между министрами, который примирит выгоды государства с нравственностью. Вино морально убивает бо́льшую часть, что есть лучшего в народном духе, в силах и дарованиях. Это не ново, но требует непрестанного повторения, чтобы народ проникся идеею воздержания, как одиннадцатою заповедью.

Пишите мне в Киссинген (Kissingen, Bayern, Poste restante), куда я полагаю отправиться в понедельник вечером. Не хочется мне забиваться в угол от большой дороги, то есть в Мариенбад, и боюсь тамошних холодов, раздражающих нервы. Лучше выдержу недель шесть в одном месте, а там здоровье – как себе хочет!

«Обрыв» дошел и сюда. На самой границе я, по поводу его, встретил самый радушный прием и проводы. Директор таможни русской бросился мне в объятия, и все члены ее окружили меня, благодаря за удовольствие! Я заикнулся о том, что на обратном пути желал бы доехать также отдельно, покойно, один в особом помещении. «Что хотите, что хотите! – сказали они. – Только дайте знать, когда будете возвращаться». И в Петербурге начальник и помощник станции были любезны и посадили меня в особый уголок, а на окне написали мою фамилию, с надписью занято. Все это глубоко трогает меня. Сочувствие, доброта и внимательность одних понемногу мирят меня, хотя медленно, с злостью других. – Здесь тоже прибежали ко мне прошлогодние молодые люди (я познакомился с ними через Стасюлевича и Утина1) и не знали, как выразить свое впечатление, и выразили прекрасно, именно тем, что затруднялись, что сказать, а говорили клочками, скачками, указывая то на ту сцену, то на другую, на характеры, и смотрели на меня сияющими глазами и до сих пор не знают, чем услужить мне, куда повести. А я немного боялся встречи с ними, думал, что они прихватили здесь немного нигилизма, и вчера уклонился итти с ними куда-то обедать, где собираются русские молодые люди. А оказалось, что они смеются над нигилизмом за то самое именно, что нигилисты находят неприятного себе в романе. Эти, напротив, за то самое хвалят. Смеются они тоже и над маленьким Утиным, который берется разобрать меня печатно. «Где ему – он не даровит и не довольно умен для этого, – говорят они. – Любит он сам жуировать, а идеализирует все какие-то высокие стремления», – словом, считают его за ребенка.

Я удивляюсь в этом случае Михаилу Матвеевичу, что он, дорожа так внешнею аккуратностью выхода журнала, типографскою исправностью, мало проникнут моральным достоинством журналиста. Я его остерегал от слишком юных сотрудников. Они напустят ему воды – или слюней, как неизящно выразился я, прямо указывая ему на его родственника. Сколько он наговорил об Островском, например, и местами недурно, а в целом вышла болтовня. Вот он недоволен направлением моего романа, а собирается, как я вижу из его слов, выразить недовольство и художественною стороною.

Ужели Стасюлевич даст ему? Я передал им обоим мнение одного очень умного человека, который сказал, что молодой человек, даже даровитый, не может разбирать этого романа. Для этого нужна зрелость: чтоб человек пожил и узнал опытом жизнь. – Я не требую похвал себе, но желал бы, конечно, чтобы к труду моему отнеслись серьезно и зрело, притом искренно, а не давали на жертву грудным младенцам. – Если Михаил Матвеевич даст это сделать – у него в журнале моя рука, а в доме нога никогда не будет. – Ему бы подешевле, да еще близкому лицу дать, а там отвечает ли это строгости сочинения – все равно. Он, как мы с Вами очень хорошо знаем, тонок, ловок и изворотлив на мелочи – и весь устроен из этих тонкостей, но – как я вижу – он не стоит на высоте строгого понятия журнальной обязанности. – Все это я высказывал ему и выскажу опять при свидании. Он, кажется, тоже едет в Киссинген. Я охотно буду видеться с ними обоими (то есть с ним и женой его – она лучше его, проще и добрее), потому что привык их часто видеть в последнее время. – Туда же приедут другие знакомые, Тепловы, – тоже приятные люди, с которыми я буду менее скучать. – А оттуда уж я не знаю, куда денусь. У меня на паспорте есть и итальянская visa Пинто, но это только так, потешить воображение, потому что Стасюлевич однажды сказал, что, может быть, проедут в Венецию. Куда мне в Италию! Лень-то какая! А чемодан?

Мне показалось в последний раз, что Вы были как будто сердиты или скучны, или недовольны: что с Вами? Уж не я ли виноват? Напишите и об этом.

Весь Ваш И. Гончаров.

Это письмо придет к Вам через m-me Лукьянову по городской почте – будто не от меня. В противном случае надо бы было написать и к Вашим, а мне не хочется и нечего.

В одном поезде со мной ехал брат Ахшарумова, которому кланяюсь.

Вчера успел уже увидеть Бисмарка – вот проворно бегает, как лошадь! А еще будто болен! Он имеет вид прездорового полкового командира и ходит в военной форме.

Письмо Никитенко С. А., 25 мая/6 июня <1869>*

60

С. А. НИКИТЕНКО

Bayern, Kissingen, 25 мая / 6 июня, воскресенье <1869>

Barrikaden-Strasse, Haus Büdel.

Письмо Ваше, добрая и милая Софья Александровна, застало меня за книгой, которую Евгений Утин, а также и Вы настойчиво рекомендовали мне прочесть – еще пока не знаю зачем, хотя прочел уже 2 / 3 книги (380 стр.). Барыня эта, то есть Андре Лео1, пишет скучно и вяло – это прежде всего, так что наша Хвощинская заткнет ее за пояс2. Я понимаю, что Утин горячо рекомендует ее из пристрастия, как личный ее приятель, а Вы-то что? Но пока брошу это: если, дочитавши книгу, найду, что Вы правы, что стоило читать, сейчас же в следующем письме сознаюсь. Можно бы, конечно, прежде дочитать книгу, а потом и написать к Вам: но терпенья нет, писать к Вам – приятнее, нежели читать что бы ни было. Вы же вон говорите, что Вам нужны мои письма. А мне Ваши!

Вы переехали на дачу – наконец-то! Я рад за Екатерину Александровну (скажите это ей, с поклоном от меня) и за Вас: Вам обеим дача, то есть воздух и немного простора, нужнее, нежели другим: ей для здоровья, Вам – тоже для здоровья, потом для занятия, потом для всего прочего! Вам нужна бы еще говядина к этому, да Вы презираете ее: это жаль! А оно здорово: от воздуха и от ростбифа – мысль крепче, плодотворнее, чувство возвышеннее!

Я до ростбифа тоже неохотник и от этого, особенно теперь, при водах, чувствую себя несколько в курином расположении духа, но более кротко-курином, никакого петушьего мужества ни к занятиям, ни к возвышенным парениям не ощущаю. Я стал прост и добродетелен, как агнец – и не только ни к кому и ни на кого никакого задора не имею, но даже, гуляя по дорожкам, смотрю, как бы не раздавить червяка или букашку – и как только замечу такую тварь, поперек ползущую под ногами гуляющих, то устраняю ее прочь рукой или палкой, преимущественно рукой (не ленясь нагибаться), ибо заметил, что некоторые из нежесткокрылых от палки умирают.

Здесь теперь пока хорошо. И солнце есть, и нет удушливого жара, а зелени, зелени – стало бы на веники на всю гвардию париться в бане. Здесь пока еще лечится теперь бедный немецкий люд, пользующийся ранним сезоном до приезда богатых больных. Разные саксонские, швабские и прочие старухи, с вывороченными наизнанку мужскими физиономиями, да разные Херры[127] с старушечьими лицами – гуляют под каштанами, – и тщетно Г. Б., наш русский, отыскивает, как потерянную иголку, между ними хорошенького лица и туалета. Лица – все цвета соленых огурцов, а костюмы на всех – как будто кто-нибудь в бане перемешал все платья и всякий взял, что ему попалось. – Г. Б. недоволен, скучает, а мне это ничего, даже не скучно. Я лечусь, хожу много – и к сожалению – много ем не оттого, чтоб стол был привлекателен, а, напротив, оттого, что дурен: ищешь, выбираешь всего, да и наешься. Я намерен выдержать курс построже, сбыть с себя жир, тяжесть –