Том 8. Статьи, заметки, письма — страница 43 из 75

и самое зло видел и вижу еще теперь все впереди. Мне кажется, другие больше меня нуждались бы также и в моем прощении, но они о нем не думают и не заботятся, а требуют только от меня. Смирение ведь нужно и для других, меч равно над всеми головами висит – отчего же другие не заботятся о смирении и побуждают к нему меня? Разве они правее меня?

Какая же возможность успокоиться и примириться? «Да Вас никто не трогает, никто Вам теперь ничего не говорит, к Вам не пишет, даже не играют сцен из Ваших книг». Так, пока нет, или я не замечаю, но, однако, хвост от прошлого тянется. Например, мне ясно и памятно, что мне, под видом приятеля, постоянно сопутствовал сорокалетний кадет, шутник граф Апраксин, примазывалась иногда барынька Θ. и супруг ее: все они суетились около меня, подбирая и записывая (как я видел) мои слова и содержание первых моих трех частей, которые я им читал.

Зачем это? Делали это также и другие кое-кто. Зачем? – спрашиваю я, конечно не из любопытства, а от испытываемых мною мук и горя. Для меня отчасти уже обнаружилось, что из всего собранного около меня и из меня материала – передано было много одному писателю, который и сделал из этого материала две карикатуры-повести, из которых одну читал мне сам. Тогда я спрашиваю себя и тех, кто знает – «за что?» Ответа тоже нет. Стало быть, меня считают в чем-то очень виновным и стоящим публичной казни, потому что в этих повестях автор старался намекнуть на меня? Преступление, должно быть, важное, тяжелое: по я таких за собой не знаю и могу только догадываться, что поверили жалобе какой-нибудь госпожи, вроде А. Н. и т. п., или дали веру приговору обо мне какого-нибудь Фукса и тому подобных господ и госпож. Но как же мои судьи (кто взял на себя казнить меня) не узнали прежде, что это за личности, которых посылали узнавать меня и которые чуть не силой вкрадывались ко мне и говорили, что им нужно было говорить для той или другой цели?

«Простите, смиритесь!» – говорят мне – и о. Гавриил и собственное мое желание. От всей души, повторяю я: но забыть и смириться, наконец успокоиться (на что я, кажется, имею право) можно тогда, когда есть гарантия, что все кончилось, миновалось. Между тем – меня все преследовали именем того писателя (которому была, как сапожнику, заказана пара повестей-карикатур на меня) – намекали, что и он пишет большой роман, а Гр. сообщил мне3 в двух словах и форму романа, похожую на мой… и т. д. И все эти намеки, задиранья – все это сопровождалось странными взглядами, шептаньем, таинственностью, суетливостью господина и госпожи Θ., А. и других. А ближние приятели этого писателя, не посвященные в эту интригу, ничего ни о каком большом романе не знали, не слыхали никогда. Если услышите что-нибудь о новом романе Тургенева, дайте мне знать, что это такое.

Что же это значит? Стало быть, история не кончилась? шевелится во мне вопрос: стало быть, мне приходилось бы простить за две повести-карикатуры, а большой роман еще впереди?

И что же это за роман? Собственное произведение автора? Но он не может сочинять больших романов: это и он сам говорит, и все знают, и нельзя в себе вдруг создать такое свойство, когда природа отказала в нем: значит, ему дан какой-нибудь готовый материал.

Мне и приходит в голову, что это или материалы из собранных около меня, или что-нибудь подобное… Теперь я слышу и в газетах читал, что роман этот опять всплывает…

Дай бог, чтоб я ошибался, чтоб это была моя мнительность: но я не виноват в этой мнительности, потому что ей были основательные поводы4.

Итак, чтобы примириться с своими сомнениями, мне надо иметь успокоительные ответы на эти вопросы, а ответов нет, как нет и гарантии в том, что меня не казнят более ни тайно, ни публично – следовательно, где же покой и возможно ли выздоровление?

Скажут, что у тебя иногда вырывались (у раздраженного, поневоле или по доверию) сетования и упреки на присвоение другим твоих мыслей, твоей собственности – и вот за это кто-то взял на себя решить, что ты виноват, а не он, и за это наказать тебя, отдав все ему…

Ну, а подумал ли мой судья о том, что он мог впасть тут в ужасную ошибку и поступить наоборот, – тогда что?

Велика беда: что за важность – ну, шутка, больше ничего! – скажут мне. Ведь делать-то тебе нечего, вынесешь.

Едва ли, кажется, вынесу все эти сомнения, вопросы, а между тем желаю мира и себе и другим, всем и каждому. Но как это сделать, научите, Софья Александровна, – и не посетуйте, что я весь дождь, который льет здесь, вылил в это письмо. Да не поленитесь писать: теперь не то, что в прошлом году; тогда я был занят, теперь ничего не делаю – и буду рад Вашему письму, и если некогда – то напишите пять строк.

Четверг.

Дочитал я, наконец, до конца рекомендованный Вами роман г-жи André Leo – «Mariage scandaleux»[131] – ax, какая это посредственность!

Талант у ней маленький, да еще она вздумала итти по следам George Sand! Любовь к мужику – в каком бы выгодном идиллическом или пасторальном свете ни была представлена – всегда будет натяжкой! – Он честен, прямодушен, близок к природе, но ведь есть много таких и не между мужиками, скорее между последними это – исключение!

Я понимаю, что можно иметь каприз, так называемую страсть к такой личности, так как страсть не разбирает чинов и разрядов, хотя и страсть попятится от грубых рук, лопатой раскапывающих навоз: но я понимаю такую страсть как случайность, а ведь эти госпожи хотят возвести это в принцип. И посмотрите, какие фокусы употребляет эта барыня, чтоб как-нибудь оправдать свою натяжку: беспрестанно упоминает, что он моет руки да смотрит в книги – в уста его красавицы вложила наставительную фразу, что надо учиться и говорить языком получше.

Решила бы дело просто, что вот, мол, барышни обе дошли до того, что им с родителями нечего было есть, не во что было одеться и некуда было носа высунуть и что, весь век в крестьянской среде, одной из них приглянулся красивый мужичок (от которого и другие были в восторге), и она не погнушалась выйти за него замуж. «Что ж, может случиться», – скажет снисходительный читатель: это не беда, что она выбрала честного крестьянина, когда около нее не было порядочного человека из круга повыше. Дядя у ней – кулак-помещик, жена его тоже жадная барыня, кузина – кукла, дура-барышня, а жених ее – кроме волокитства, ничего не умеет делать. Пять человек никуда не годных из круга повыше, конечно, не устоят в сравнении с целым селом мужиков, между которыми один нашелся честный. Авторша набрала из порядочного круга пятерых дряней, неразвитых, далеко отстоящих от вершин образования и воспитания, – что же она хотела доказать? Я даже не понимаю.

У ней одно хорошо – это уважение к семейным узам и домашней жизни, а остальное все нестерпимо скучно. За что же это Вы осудили меня читать эту фальшивую идиллию? «Для каких-то соображений!» – сказали Вы.

Уж не урок ли какой-нибудь хотели дать мне этой книгой: нет, это было бы наивно для Вас, слишком похоже на мою бабушку, с ее книгой.

А вот в больной сестре героини, в Клариссе, я нашел какое-то отдаленное сходство с другой больной, близкой Вам девушкой.

Как бы желал я побеседовать с Вами теперь изустно, погулять здесь где-нибудь: может быть, мне было бы легче. Но я не отчаиваюсь погулять с Вами и в Павловске – вероятно, я скоро ворочусь в Россию. – Мне скучно странствовать – и цели нет, леченье не может итти успешно при моем расположении духа. «Обрыва» я не читаю и не поправляю и потому, между прочим, что, кажется, не буду печатать его отдельно. Вообще я очень болен. Прощайте – всегда Ваш

И. Гончаров.

Прилагаемое письмо прошу передать Александру Васильевичу, а Екатерине Александровне передайте мой отдельный, дружеский поклон. Что Саша? занимается ли делом? учится ли?

Письмо Никитенко С. А., 26 июня/8 июля 1869*

62

С. А. НИКИТЕНКО

Четверг, 26 июня / 8 июля. Киссинген <1869>

Я получил доброе письмо Александра Васильевича с приложением Ваших милых строк, дорогая Софья Александровна, и отсюда еще спешу сказать Вам несколько слов, привязываясь просто к случаю сказать их.

Мне жаль, что я написал Вам несколько глупо-раздражительных писем, этих продуктов водяного лечения, расстроенных нерв и характера, дурного отчасти по природе, отчасти в высшей степени эгрированного[132]. Покой не приходит еще: я жду его, как друга, а он, показавшись на минуту, изменяет опять, посылая вместо себя какие-то призраки, дурные предчувствия, зловещие мысли, недобрые чувства. Боже мой! За что и зачем ближние, для вздорной и праздной потехи, испортили мягкую и добрую натуру, вместо того чтобы par les bons procedés[133] исправить и возвысить ее и дать ей возможность до конца быть полезной, плодотворной, дав ей права – не проклинать, а благословлять! Не умели, не поняли, ошибались: нет, довольно проницанья, тонкости, человечности (хотя там и женщины были, слывущие умными и тонкими); не было довольно духовного, интеллигентного и морального материала, чтобы стоять на высоте своей материальной силы и нравственно – и вот все утонуло в водевильных попытках разыграть комедию с переодеваньями – оно бы, пожалуй, было и смешно, если б не было глубоко и серьезно зло и безнравственно. Разыграть злую комедию – легко, но человеческая комедия, комедия добра, тонкости – для нее мало одних рук, одних денег и одной мышиной изобретательности головы, нужны – прямая сила человеческая – ум в союзе с сердцем и с высокой человеческой обработанностью, нужны такие тонкие потребности ума и души, такая жажда игры в ум и в то же время в добро, в честность, какие и в голову не придут тем, у кого этого нет.