Том 8. Статьи, заметки, письма — страница 47 из 75

Нужно успокоиться, главное – выйти из потемок, в которых я давно живу, забыть все – да и климат нужно другой, чтоб подумать о забытом пере. В прошлом году, в Булони, у моря, я в последний раз почувствовал было охоту начать что-то новое. Погода была великолепная, ничто меня не беспокоило, и у меня начался было развиваться план какого-то романа; стали по обыкновению являться лица, характеры, сцены, даже очертания и эпилог к «Обрыву». Но только лишь я вернулся в нашу осень – тяжесть легла на меня, а к этому прибавились какие-то намеки, угрозы и т. п. Я окончательно упал духом – и с тех пор даже забываю, что я автор. Теперь я больной, измученный инвалид – с idée fixe, что мне иначе невозможно прожить жизнь, как взаперти. Да едва ли это и не правда.

Надеюсь, что Вы сообщите мне о себе картину более привлекательную, нежели я даю Вам о себе. Особенно не забудьте сказать о Ваших дальнейших планах, где Вы проведете начало осени.

Здесь нового, то есть своего, ничего нет. Все новости теперь у Вас, на Западе. Наполеон в плену, во Франции республика, пруссаки торжествуют. Значит, скоро конец человеческой бойне – слава богу!

Наполеон, этот автор Крымской войны и Польского восстания, опротивел не одним нам, и всем, даже своим пуще всего: но теперь едва ли у кого хватит духа бросить в него камень, так он жестоко рассчитывается за свои проделки. Ради этой быстрой, трагической развязки и я прощаю ему, что он помешал мне купаться нынешний год в Булони. Стасюлевичи, я думаю, тоже перестали сердиться.

У нас теперь просто столпотворение: кто за французов, кто за пруссаков. Мне встретился на-днях «утёнок»2 – тот буквально плачет о французах, а рижские немцы будто бы вслух ликуют по случаю прусских побед, и – как слышно – они заказали огромную круглую колбасу, которая с неделю красуется в формате 12-дюймовой бомбы у Елисеева на окне, чтоб поднести Бисмарку и Мольтке – пополам.

Некоторые у нас побаиваются пруссаков: «отнимут-де Ригу и весь Балтийский край». А не то так – поднимут, слышь, Венгрию с Польшей, да и на нас! Словом, все по уши ушли в политику.

Неизвестно, что будет впереди: бог даст, Россию никто не тронет, а война эта для нас пока хороша тем, что представляет хороший урок – поучиться и приготовиться, ничего нам не стоивший, и еще тем, что прусский король победил не только Наполеона, но и всех Бакуниных прихлопнул надолго3. Погаснут очаги так называемой «всесветной революции» – и, вероятно, потухнет и та польская жаровня, которую раздувал у себя под рукой Наполеон – против нас. Пруссия же наделала себе немало врагов – и дружба с русским государем для нее полезнее, нежели приобретение Риги с круглой колбасой включительно. Так что едва ли эта колбаса не напрасная, хотя и «тучная» жертва.

Бедная Франция возродится, поправится, поумнеет и явится приличною и порядочною в добрых и честных руках – Орлеанов, например, или других прямых и законных наследников, которым не нужно ни «обаяния» бесполезных побед, ни мексиканские экспедиции и другие фокусы, «для славы» будто бы Франции, то есть для удержания своей собственной позиции, а не для добра и пользы стране. «Cette belle France!»[141] Вот Вам и belle France! И опять ей приходится начинать свое политическое воспитание с азбуки – теперь вспомнит она Людовика-Филиппа! А Париж? Я думаю, он похож теперь на сумасшедший дом, от которого отлучились сторожа, заперев его на замок. Ужели его разгромят? Авось так возьмут, без драки: немцы умны и умеренно воспользуются своими успехами (вот почему они менее опасны, нежели всякий другой на их месте, и эта умеренность – тоже успех своего рода, лучше военного). – Ведь Париж всеобщий город, всемирный – и наш тоже. Его создавали не одни французы, но и иностранцы – и поддерживали. И мы с Вами тоже, Софья Александровна; один я посадил в него тысяч десять франков в десять лет – и Вы немножко, стало быть и Вам жаль. Но бог с ними – лишь бы не лилась кровь, не трогали бы Россию да не мешали нам купаться в море, а там как хотят!

Так вот что однако: теперь, без Франции, к нам ничего не привозят – ни фруктов, ни вин, ни устриц; гастрономы в отчаянии: одна только вышесказанная колбаса и лежит на окне – это немецкая культура снабдила нас ею. Но и новых книг нет, а сами мы сочиняем мало (что, может быть, и хорошо) – я от скуки машинально взял, наконец, в руки «Дачу на Рейне» Ауэрбаха и недели в полторы едва одолел.

Отчего в предисловии Тургенев так восхищается именно этим романом, говоря, что «он захватывает много»? Это условная похвала: можно много захватить и не одолеть. Стасюлевич мне сказывал, что Тургенев хлопотал и о переводе его и о помещении в «Вестнике Европы». Тургенев, конечно, симпатизирует вообще таланту Ауэрбаха, то есть прочим его сочинениям, которые лучше «Дачи на Рейне». Я постараюсь прочесть «Шварцвальдские рассказы», которые особенно рекомендуются в предисловии. Вероятно, в них есть то, чего нет тут: живой жизни, фантазии, поэзии и т. п., всего того, что должно составлять роман, как художественное произведение.

Письмо Толстой С. А., 11 ноября 1870*

69

С. А. ТОЛСТОЙ

11 ноября <1870 г. Петербург>

Ваши добрые, утешительные строки, графиня Софья Андреевна, всегда радуют меня несказанно: и теперь, среди осени, Вы точно бросили сюда луч солнца – так что я едва не выскочил с письмом на улицу, чтобы, как Дон Кихот, останавливать прохожих и заставлять их клясться, что нет добрее, умнее и прекраснее Софьи Андреевны – из «Красного рога»1! Будь на Вашем месте другая, например, хоть Ольга Алекс., я не затруднился бы, в pendant Тобозской поставить «Красно… ужели рожской»? Нет, поставил бы «Красно-розской»: пусть будет грамматически неправильно, но зато рыцарски вежливо! Но ваша бледно-задумчивая красота так не похожа на розу, что я… оставлю всякую галантерейность, за которую так много пострадал, и обращусь к Вашему доброму письму – мысленно только, со вздохом, обратив к «Красному рогу» двустишие: «О Красный рог! Ты мне – доро́г!»

Вы пишете, что «граф здоров, что Вы собираетесь в Италию»: приятно слышать! Радуюсь за Вас и еду вслед за Вами, к Вам – пока мысленно, потому что, потому что, потому что… твержу я бесчисленное множество раз, как дьячки аллилуйя в церкви.

Но всего удивительнее известие, что у Вас солнце и тепло! Солнце: разве у Вас есть Иисус Навин? А вот здесь уже наступила шестимесячная ночь – и давит, томит, гонит все хорошее внутрь, а дурное наружу. От этого я никак не могу перенести, что купец Глушков прислал мне кислого винограду и несвежей семги!

Чего бы, кажется, лучше, как спать полгода сряду! А не спится: ворочаешься с боку на бок от темноты вечерней до темноты утренней, и едва-едва заснешь, когда появится солнце – где-нибудь в Италии, да еще у Вас – по словам Вашим! Солнце повсюду с Вами и за Вами!

Вы правы, полагая, что у меня на душе сыро и мрачно! Нет солнца, которое бы осушило эту сырость и разогнало этот мрак! Я точно связанный: надо прежде меня развязать, освободить от мрака – и тогда в Италию! А то у меня даже рот завязан: вот только перо еще бегает, и то – лишь вслед за Вами!

От этого мрака и уз, коими опутан, не могу удовлетворительно ответить на Ваши вопросы: «Кого я вижу? Что́ читаю? Что слышу?»

Не вижу никого – именно потому, что темно. Не слышу ничего, потому что никого не вижу, а так как не вижу, то почти и не читаю ничего.

Нет, читаю: читаю, например, указ 4-го ноября2 – и весь задрожал от радости. Мы все, графиня, будем теперь воевать: несколько простых строк дают России миллионы вечно свежего войска! – И это величайшее событие по обыкновению совершилось тихо, скромно, с той величавой простотой, с которой совершилось на наших глазах столько великих дел в 15 лет, сколько их не совершилось в предыдущие 150 лет! – Мне завидна участь будущего историка!

А нота князя Горчакова3! Коротко и ясно! «Грубо!» – кричат за границей, пуще всего в Англии. То есть твердо! «Грубо!» Они забыли ноты своего Джона Росселя4, эти сырые, дипломатические ростбифы!

Вот взяли назад Черное море! Будем ездить в свою Италию, когда ее заселим, обработаем, украсим!

Лишь не дай бог войны! Брань заграничной дипломатии и прессы – чем она сильнее, тем менее грозит войной. Видно, что без Франции и Пруссии боятся затронуть нас! Оттого и ругаются!

Так как теперь и я могу, по указу 4 ноября, вступить в военную службу, то позвольте явиться на защиту к Вам и вместе с графом стать у врат Почепа!

Читаю иногда я, в бессонные ночи, что попадет под руку. Постоянно читаю один журнал – потому что Стасюлевич посылает мне его. Вы, конечно, читали «Степной король Лир». Как живо рассказано – прелесть! Этот рассказ я отношу к «Запискам охотника», в которых Тургенев – истинный художник, творец, потому что он знает эту жизнь, видел ее сам, жил ею – и пишет с натуры, тогда как в повестях своих – он уже не творит, а сочиняет. Эти две головки, дочерей Лира, не правда ли живые, бежавшие из грёзовских рамок! И очерчены так легко, почти без красок, будто карандашом: между тем – они перед глазами. – Да, Тургенев – трубадур (пожалуй, первый), странствующий с ружьем и лирой по селам, полям, поющий природу сельскую, любовь – в песнях, и отражающий видимую ему жизнь – в легендах, балладах, но не в эпосе.

Еще я читал… Но довольно о литературе: наговоримся о ней в Италии, когда я успею победить свои