Отчего же это Вы не читаете «Современника»? А здесь-то хлопочут посылать его к Вам. Рекомендую Вам там в октябрьской книжке письмо Герцена из Парижа2, из Avenue Marigny – потом в «Смеси» помещается всегда résumé[49] всего, что творится замечательного на белом свете, и у нас и за границей, следовательно, Вы узнаете, что было здесь без Вас.
На вопрос Ваш, что делается в литературном мире – ответ немудреный, то есть все то же: капля меду и бочка дегтю. Мы ожидаем теперь много хорошего от Белинского3: он воротился здоровее и бодрее – только на долго ли, бог весть. Но ведь и прогулки за границу, между прочим в Париж, много помогли ему. Он уж что-то пишет к следующей книжке.
Благодарю Вас за участие к моим трудам. И тут утешительного нечего сказать. Нового ничего нет, да сомневаюсь, и будет ли. Есть известный Вам небольшой рассказ4, довольно вздорный: он появится в январской книжке. А теперь он пока у меня, я перечитываю его, кажется в шестой раз, и все никак не могу истребить восклицательных знаков, наставленных переписчиком, чорт знает зачем. Мараю, мараю, где-нибудь да останется. Вот чем пока ограничивается моя литературная деятельность. А то хожу повеся нос, что не мешает мне, однакоже, исправно кушать и почивать, ношу с собой везде томящую меня скуку ко всякому труду, особенно литературному, чувствую холод, близкий к отвращению, и только вот в эту минуту, то есть за этим письмом, тружусь с особенным удовольствием, не знаю почему (шестой комплимент и уж этот весь чистая правда, иначе письмо не было бы так длинно). Вы говорите, что у нас талантливые люди пишут мало, а бездарные много; и Белинский точь-в-точь этими словами твердит то же самое, а талантливым людям все неймется: не пишут, бестии! Я тоже немало ругаю их. Степан Семенович Дудышкин начинает входить в моду5: умные и дельные его статьи в «Отечественных записках» и частию в «Современнике» замечены и расхвалены всеми умными и дельными людьми…
Над Майковыми время оказывает свое благодетельное влияние, то есть острота страдания притупилась, хотя они ни за что не сознаются в этом, особенно Евгения Петровна. Она считает это, кажется, оскорблением памяти умершего6, бог знает почему. Она сердилась на меня и на Степана Семеновича и обвиняла нас в забвении Валерияна, потому что мы с ней не говорим о нем, утверждая, что ей от этого легче. Но едва заговоришь, она начинает рыдать. Рана растравляется, а с ней и боль; молчим – смеется: кажется, это лучше, а подите, уверьте ее, что забыть умершего – для живого есть благодеяние, – нет, в ее глазах это преступленье. Всем этим я отнюдь не хочу сказать, чтоб они уж и утешились, нет, до этого еще далеко; но по крайней мере плач и рыдания сменились тихою, хотя еще и глубокою горестию. Николай Аполлонович7, как более твердый человек, более всех и страдает, хотя и молчит. О молодежи нечего и говорить: весело бежит вперед и не оглядывается.
Заключу это длинное письмо (дочитаете ли до конца? Не замолчите ли еще месяца на два, чтоб не получать таких длинных ответов?) утешительными для Вас известиями: радуйтесь и веселитесь. Брессан… не воротится9, но вместо него явился Монжоз10 (Monjauz). Я не видал его, но говорят, что он естественностию и благородною простотою игры затмит Брессана, а другие прибавляют, что даже и наружностью; притом ему 21 год. Злые языки прибавляют еще, что все барыни не преминут, по обычаю, перевлюбиться в него, а злейшие говорят, что и Вы сочтете обязанностию сделать то же; приезжайте же поскорее. Фреццолини принята хорошо, но не с безумием, как у нас водится – и слава богу! что за жалкое и смешное ребячество выражать восторг до унижения! И уж пусть бы было свое, а то ведь и это переняли у итальянцев; что за краса северному жителю корчить страстную, южную натуру? Еще певица Анжи11: публика еще не разберет, что она – контральто или сопрано. Прочие известны: плешивый Сальви, который лучше танцует, нежели поет на сцене. Борси13, которой не изменили, несмотря на Фреццолини12, остается все той же… какой бы? ну хоть вдохновенной Нормой8, пожалуй. Etc., etc. Впрочем, я еще никого не слыхал: это я так только.
Надеюсь получить от Вас хоть одно письмо до Вашего приезда; если нет – буду и я взаимно молчать. Я плачу взаимностью во всем, начиная с любви до переписки: знайте же об этом наперед, если захотите влюбиться в меня или если будете продолжать переписываться. Прощайте – или лучше до следующего письма и до личного свидания. Остаюсь все тот же, неизменно холодный, скучный и дружески почтительный
Гончаров.
Письмо Краевскому А. А., <12 мая 1848>*
4
А. А. КРАЕВСКОМУ1
<12 мая 1848 г. Петербург>
Милостивый государь Андрей Александрович,
Вчера я случайно узнал, что Вы хотите назвать роман мисс Инчбальд2, переводимый в «Отечественных записках», Обыкновенной историей. Такое заглавие мне кажется неудобным как для меня, так и для Вашего журнала: для меня потому, что довольно и одинаких заглавий, чтоб подать повод к нелепому сравнению обоих романов, причем вывод окажется, конечно, не в мою пользу: роман мисс Инчбальд несравненно выше моего. Для чего же давать возможность ставить на одну доску два сочинения, совершенно различные по достоинству и содержанию, во вред одного из них, когда можно избежать этого? И так уже при выходе моего романа некоторые, основываясь только на сходстве заглавий, говорили, что я перевел свое сочинение с английского: чего же нельзя ожидать от таких судей? Для Вас может быть невыгодно бы было назвать Обыкновенной Простую историю, потому что Вас стали бы еще, пожалуй, печатно упрекать в присвоении, из каких-нибудь особенных видов, печатаемому у Вас роману заглавия другого сочинения, которое имело успех. Наконец могут упрекнуть Вас, и весьма основательно, еще и в неверности перевода заглавия: по-английски эта книга называется «Simply story» – простая история, то есть история не сложная, не запутанная, без эффектов и нечаянностей, какова она и есть, но отнюдь не без особенностей, как в идее и в характере действующих лиц, следовательно уже и не обыкновенная; тогда как обыкновенная история значит история – так по большей части случающаяся, как написано.
По всем этим уважениям, я бы покорнейше просил Вас заменить заглавие «Обыкновенная история»3 тем, которое принадлежит роману мисс Инчбальд, в подлиннике, то есть «Простая история». Будучи уверен, что Вы не приписываете никакой важности тому или другому заглавию, я надеюсь, что исполнение моей просьбы не будет для Вас затруднительно.
Прошу Вас принять уверение в моем постоянном уважении и преданности.
Гончаров
12 мая 1848.
Письмо Майкову Н. А. и его семье, 13 июля 1849*
5
Н. А. МАЙКОВУ И ЕГО СЕМЬЕ
Симбирск, 13 июля 1849.
Здравствуйте, Евгения Петровна и Николай Аполлонович, и вы здравствуйте, дети мои, но не мои дети!
Вот скоро месяц, как я оставил Вас1, а благословенного богом уголка2 достигнул только с неделю тому назад. Где и как ни странствовал я? Заносила меня нелегкая в Нижний, проволокла даже до татарского царства, в самую Казань, где я прожил двое суток. Затерялся я совсем между чуваш, татар и черемис, сворачивал в сторону, в их жалкие гнезда, распивал с ними чай, и везде-то сливки лучше ваших, хотелось даже попробовать мне лошадиного мяса, да сказал один татарин, что неживую лошадку сварили: «сам умер: не станешь, бачка, ашать» (есть). И так не стал. В Москве прожил неделю; меня все тянуло домой. От Петербурга до Москвы – не езда: это прекрасная, двухдневная прогулка, от которой нет боли в боках и голове; чувствуешь только приятный зуд в теле да сладострастно потягиваешься и жалеешь, что она кончилась. Зато дальнейшее путешествие, от Москвы в глубь России – есть ряд мелких, мучительных терзаний. От Москвы до Казани я ехал пятеро суток и чего не натерпелся, а более всего скуки. Одну станцию ехали целую ночь. Отправился я из Москвы в дилижансе (большой тарантас). Судьба послала мне спутницу, которую Демидова выписала в Сибирь на свои заводы, для учреждения там женских или детских приютов. Добрая и простая баба, надоевшая мне смертельно в первые пять минут, а мне предстояло провести с ней пятеро суток: мудрено ли, что я озлобился? Она всячески старалась расположить меня к себе и найти во мне словоохотливого спутника: и чай разливала на станциях и мух отмахивала от меня, когда я спал; я даже поприучил ее наведываться о лошадях, когда их долго не давали, и, сидя среди ее подушек в экипаже, не без удовольствия посматривал, как она, приподняв подол, шлепала по грязи и заглядывала по крестьянским дворам. Ничто не помогло. Я целую дорогу упорно молчал, г