Том 8. Статьи, заметки, письма — страница 53 из 75

Вы говорите, что он не шарж и не выдумка, а снят Вами с действительности, как фотография. Может быть, в этом именно и заключается причина, что из него не вышло (на мои, впрочем, глаза) типа. Вы знаете, как большею частию в действительности мало бывает художественной правды и как (это Вам лучше других известно) значение творчества именно тем и выражается, что ему приходится выделять из натуры те или другие черты и признаки, чтобы создавать правдоподобие, то есть добиваться своей художественной истины.

Вы говорите, что тип этот, может быть, и существовал, да мы его не замечали. А если мы, скажу на это, то есть все, не замечали, то он и не тип. Тип, я разумею, с той поры и становится типом, когда он повторился много раз или много раз был замечен, пригляделся и стал всем знаком. В этом смысле можно про него сказать то же самое, что́ про звук. Звук тогда только становится звуком, когда звучит кому-нибудь, то есть когда есть ухо, которое его слышит, а дотоле оно есть только сотрясение или колебание воздуха.

Оставлю эту метафизику и физику и скажу, что я собственно разумел его, то есть попа, типом от нигилизма, следовательно и недавним, не успевшим наслоиться, так как нигилизм явление тоже весьма нестарое, начинающееся уже и разлагаться.

Под типами я разумею нечто очень коренное – долго и надолго устанавливающееся и образующее иногда ряд поколений. Например, Островский изобразил все типы купцов-самодуров и вообще самодурских старых людей, чиновников, иногда бар, барынь – и также типы молодых кутил. Но и эти молодые типы уже не молоды, они давно наплодились в русской жизни – и Островский взял их, а других, новейших, которые уже народились, не пишет потому именно, мне кажется, что они еще не типы, а молодые месяцы – из которых неизвестно, что будет, во что они преобразятся и в каких чертах застынут на более или менее продолжительное время, чтобы художник мог относиться к ним, как к определенным и ясным, следовательно и доступным творчеству образам.

И я знал попа, если не атеиста, какого Вы знали, то уже вовсе не православного, но он не только не составлял типа – но ни елика подобия не имел, – а был каким-то Хлестаковым, которому из тщеславия хотелось вертеться между умными людьми. И это очень давно, когда еще едва прорезывался нигилизм.

Учитель Ваш, о котором я забыл упомянуть, едва задет, но уже представляет мягкую симпатичную фигуру.

Извините, почтеннейший Федор Михайлович, что я опять заговорил с Вами о типах и попах – но, право, это (поверьте искренности) – лишь от удовольствия обменяться с Вами несколькими живыми мыслями, как бы мы обменялись ими на словах.

Сегодня я торжественно внес Вашу первую половину в комитет, что принято было с большим сочувствием, и имя Ваше внесено в список участвующих, а рукопись я взял назад, чтобы представить в будущее заседание вместе со второю половиною. Заседание будет в понедельник, 18 февраля в 2 часа.

Так как Вы сочувствуете этому предприятию не одними словами, а и делом, то считаю особым удовольствием уведомить Вас, что книжка уже собрана вся, за исключением двух-трех ожидаемых статей (Островского, Кохановской1 и еще кого-то) – бумага в начале будущей недели будет готова, и, следовательно, приступлено уже к набору. – Судя по составу и по авторам, книжка будет, кажется, смеем сказать, не одною только спекуляциею, но и действительно замечательною книгою.

Я исполнил, как Вы указали, то есть отобрал листки с девятнадцатого по двадцать шестой, именно с той строчки, которая начинается: «Однажды в июле» и до конца – и оставил их у себя, чтобы вручить Вам при свидании в надежде получить от Вас вторую половину – и обе вместе, если можно, в понедельник доставить в комитет.

Прошу Вас верить моему искреннему почтению и преданности.

И. Гончаров.

Письмо Кавелину К. Д., 25 марта 1874*

80

К. Д. КАВЕЛИНУ1

25 марта 1874. <Петербург>

Моховая, дом № 3.

Многоуважаемейший Константин Дмитрич!

То, что Вы прочитали нам у Михаила Матвеевича о Белинском, сделало на меня в целом самое благоприятное впечатление, разделенное, конечно, всеми слушателями: так много хорошего и так хорошо сказали Вы, что Ваши замечания сами по себе составляют миниатюрную характеристику известных периодов в жизни этой замечательной личности.

Все, что сообщаем мы, близко знавшие и любившие Белинского, его биографу, А. Н. Пыпину, имеет один общий недостаток, или, пожалуй, достоинство: мы пишем панегирики. Но иначе, я полагаю, и быть не может. Сам Белинский относился к одним людям симпатично, иногда до слабости, до пристрастия, даже нередко в ущерб некоторым своим взглядам на то или другое, – к другим, напротив, антипатично, и тоже до крайности. Точно так же все относятся, даже и до сих пор, и к нему: одни – крайне симпатично, как будто умышленно закрывая глаза на его слабые стороны. Другие же (я говорю про его современников) отзываются о нем враждебно, тоже закрывая глаза на его достоинства. Средины ни у тех, ни у других нет, как не было ее и у Белинского в его отношениях к людям, и не к одним, впрочем, людям. Может быть, еще и не наступило время для этой «средины», не устоялась ни вражда, ни привязанность к нему до той степени хладнокровия, которое необходимо для правого суда и оценки.

Все мы, знавшие его, конечно, принадлежим к первой категории и в наших отзывах платим ему горячею защитою его против враждебной ему стороны за его горячие пристрастия к друзьям – и немудрено, что впадаем в пристрастие. Вы не избегли этого и являетесь панегиристом, оставаясь притом верны Вашим наблюдениям и заметкам о нем.

Но между тем у Вас проскользнуло одно замечание, которое задело мое внимание, и я хотел поговорить с Вами, даже написать Вам, не для того, чтобы полемизировать с Вами, хоть это само по себе большое удовольствие для меня – а чтобы постараться уяснить этот пункт в характеристике Белинского, с Вашею помощью и с помощью других, более близких к нему, нежели я, – и установиться на чем-нибудь прочном и определенном. Это необходимо всего более для биографа. Я говорил об этом с А. Н. Пыпиным – и он утверждает меня в мысли поговорить с Вами, даже письменно, чтобы затронуть этот вопрос, и потом, что окажется, сообщить ему.

Вопрос этот довольно важный: именно об образованности или необразованности, или, вернее, об учености и неучености Белинского. Я не помню в точности редакции Вашего отзыва об этом пункте, но помню только, что и Вы упоминаете о недостатке подготовки или знания, или учености у Белинского. – У Вас это приводится, как простое свидетельство, в руках же противников его, как Вам известно, это был упрек, которым они, как Архимедовым рычагом, старались столкнуть его с места, и стараются даже до сих пор (недавно, кажется, Погодин)2. Мне кажется, если это мнение, приведенное у Вас, например, с Вашим авторитетом, повторится еще раз-другой в виде ли простого показания, как у Вас, с примесью даже сожаления – о недостатке «учености» у Белинского – у некоторых других, то противники его уже смело составят Белинскому репутацию «неуча», «недоучки» и т. д. – и с этим паспортом передадут его внукам нашего поколения. А враги его, особенно в свое время, не скупились на эти клички: журналисты, профессоры, разные ученые по профессии, с патентами, дипломами и пр.

Всем этим я хочу сказать, что отзывы о «неучености» Белинского должны быть так же строго обусловлены и определены, как и нравственная сторона его характера.

Сколько я наблюдал его (не надо забывать, что я знал его в конце его поприща, года за два или за три до кончины), – я нередко удивлялся голословным отзывам о его у неучености, недостатке подготовки. Может быть, в начале своей деятельности он, по застенчивости и нервозности характера, полнотой еще неполной зрелости (которая, как Вы приводите его слова, позднее приготовила его для философии) – или, наконец, потому, что он не заглянул еще в ту или другую область знания, он и казался недостаточно приготовленным. Но когда я знал его – и видел рядом с тогдашними передовыми, самыми образованными и, наконец, учеными (и официальными и неофициальными) людьми и в изустных беседах, и в журнальных схватках, и, наконец, в непрестанном и бесконечно плодовитом развитии на каждом шагу его идей, взглядов, убеждений – я видел массу знаний: и фактических положительных сведений по части множества даже посторонних его деятельности предметов, а понятий, идей – решительно обо всем, что только входит в круг знания. Часто он не знал, но как-то непостижимо для простого наблюдателя постигал самые процессы какого-нибудь специального дела.

«Не учен», «не приготовлен» – слышал я и удивлялся. Как не учен и для чего не приготовлен: чтоб быть профессором, академиком? Читать публичные лекции? Или излагать по тому или другому методу, по той или другой системе ту или другую науку, писать трактат? Конечно, не приготовлен для этого. Профессия ученого была не его профессия, да он никогда и не брал ее на себя. Отчего же его называют неученым, а массу других, у которых сотой доли не было его знаний (не говоря о развитии, об идеях, понятиях), никто и не трогает и не говорит об их образовании?

А если б он был и учен по-ихнему, как они, его противники официальные ученые и другие, годился ли бы он для ученой деятельности на кафедре или в сочинениях, то есть мог ли бы спокойно относиться к науке, углубляться, зарываться в архивах, обдумывать, соображать, строить систему и т. п.? Конечно, нет. Не усидел бы он ни в академии, ни на кафедре, ни даже у себя в кабинете, если бы туда не врывалась к нему свежая струя текущей жизни и шумная толпа симпатичных ему людей. Он жил, учась за пером и в живых схватках с противниками или разливаясь в импровизациях, и печатно и изустно, – и туда уходили ег