Том 8. Статьи, заметки, письма — страница 56 из 75

́рожа!» Бросились за сторожем, но его не было. Наконец минут через пять прибегает маленький старенький сторож (как теперь его помню) в поношенном до белых ниток синем форменном сюртуке. «Кто свистал в коридоре?» – спрашивает Победоносцев. «Не могу знать, Ваше высокородие». – «Как не можешь знать – ты тут был!» – «Никак нет, Ваше высокородие – я отлучился помочиться!..»

Взрыв хохота, рукоплесканий – словом, невообразимое ликованье охватило всю аудиторию при этих последних словах. «Господа! Господа!» – пытался умилостивить профессор слушателей, но не мог, и лекция кончилась под этим впечатлением. После того ни разу это не повторилось, да и не могло: аудитория была мала, и видно бы было сейчас, кто свищет, а сторож, конечно, смотрел в оба.

Петр Васильевич Победоносцев не был ни грубоват, ни злопамятен, как у Вас выходит в биографии. Это был кроткий, благодушный человек, но старого века. Сам он страх как боялся начальства, чтил его беспрекословно, и когда, бывало, входил в аудиторию ректор Двигубский, такой же профессор, как и он, Победоносцев стоял перед ним, как солдат перед генералом, руки по швам, с робостью в голосе. И сам требовал себе почтения от студентов, как должного. Студенты отвечали профессорам сидя (тогда это стало уже входить), но он этого не терпел. И только тогда (помню даже имя студента Цвецинского) скажет: «Встань, братец, встань!» А обыкновенно он из Вы не выходил в обращениях к студентам.

Поэтому я никак не могу допустить, чтобы он способствовал удалению Белинского из университета за слова: «Сидишь точно на шиле». Не в характере это было такого человека: помню, что при начале второго курса, когда нас собрали всех в ту же аудиторию, Победоносцев пришел объявить нам, кого перевели на второй курс, кого нет. Между прочим, не перевели одного студента Иванова. Вдруг этот Иванов при всех нас залился слезами. Победоносцев был и озадачен и тронут. У него упал голос, и он с добротой стал утешать Иванова.

Нет, – я поручусь, что он не повинен в удалении Белинского.

На стр. 621, в выноске 2-й, у Вас замечено, что «нехождение на лекции и неудовлетворительные экзамены были небольшой бедой для студентов и что один студент пробыл в университете 9 лет».

Это было так до 1831 года, до моего вступления, но с тех пор стало строго. Некоторые профессора завели даже перекличку, и у кого накапливалось известное число abs (absens), то это имело влияние на перевод из курса в курс и на выпуск. Был и в нашем словесном факультете такой студент Аршеневский, который пробыл девять лет, но когда я перешел на второй курс и когда начались строгости – его не стало.

Вот все, что я заметил во II главе Биографии – и рад буду, если что-нибудь пригодится в моих летучих заметках.

Искренно Вам преданный

И. Гончаров.

10 мая 1874.

Письмо Семевскому М. И., 11 декабря 1874*

82

М. И. СЕМЕВСКОМУ

11 декабря 1874 г. <Петербург>

Возвращаю при этом Вам, многоуважаемый Михаил Иванович, три томика «Российского Жилблаза»1. Нельзя не отдать полной справедливости и уму и необыкновенному по тогдашнему времени уменью Нарежного отделываться от старого и создавать новое. Белинский глубоко прав, отличив его талант и оценив его, как первого русского по времени романиста. Он школы Фонвизина, его последователь и предтеча Гоголя. Я не хочу преувеличивать, прочитайте внимательно, и Вы увидите в нем намеки, конечно слабые, туманные, часто в изуродованной форме, но типы характерные, созданные в таком совершенстве Гоголем. Он часто впадает в манеру и тон Фонвизина и как будто предсказывает Гоголя. Натурально у него не могли идеи выработаться в характеры по отсутствию явившихся у нас впоследствии новых форм и приемов искусства; но эти идеи носятся в туманных образах – и скупого, и старых помещиков, и всего того быта, который потом ожил так реально у наших художников, – но он всецело принадлежит к реальной школе, начатой Фонвизиным и возведенной на высшую ступень Гоголем. И тут у него в этом «Жилблазе», а еще более в «Бурсаке» и «Двух Иванах», там, где нехватало образа, характер досказывается умом, часто с сатирической или юмористической приправой.

В современной литературе это была бы сильная фигура.

Замечательны также его удачные усилия в борьбе с старым языком, с шишковской школой, с педантизмом и вообще со всем устаревшим – в формах суда, например, и т. п.

Эта борьба, в которой он еще не успел, как почти и все тогда (в 1814 г.), отделаться вполне от старой школы, делает его язык тяжелым, шероховатым, смешением шишковского с карамзинским. Но очень часто он успевает, как будто из чащи леса, выходить на дорогу и тогда говорит легко, свободно, иногда приятно, а затем опять впадает в архаизмы и тяжелые обороты.

И. Г.

P. S. В этих беспорядочных строках я, конечно, не успел выразить того, что считаю Фонвизина, Нарежного и Гоголя главными представителями чисто реальной школы, стоящими как будто отдельно в литературе до нашего времени, когда почти вся литература приняла этот характер, с немногими исключениями.

Письмо Писемскому А. Ф., 5 февраля 1875*

83

А. Ф. ПИСЕМСКОМУ

5 февраля 1875. <Петербург>

Я получил Вашу пьесу1, почтеннейший Алексей Феофилактович – и благодарю за присылку.

При этом не могу не поделиться с Вами впечатлением, которое она произвела на меня, тем более что это впечатление идет в разрез всему тому, что о пьесе говорили мне другие. Я только и слышал и слышу каждый день от всех, что пьеса плоха, некоторые говорили даже, что она ниже всякой критики.

Поэтому я вчера с большим предубеждением принялся читать ее, но, к изумлению моему, пьеса подействовала на меня совсем иначе. Она мне показалась умна, жива, искусно задумана и чрезвычайно удачно ведена, как будто вылитая сразу из одного куска металла. И притом очень сценична. Но что в ней лучше всего – это обе героини. Дарьялова и Надя – обе женственны. Это настоящие женщины: очерк горничной Нади – сделан мастерски.

Откуда же, думаю я с удивлением, эти единодушные порицания? Или – неужели я сам так грубо ошибаюсь, что не умею отличить из рук вон слабой пьесы, как ее называют все, от положительно хорошей, как я ее нахожу? Или это от пристрастия к Вам: но у меня его нет – доказательство тому мое невысокое мнение о «Ваале»2.

Кроме героев, в драме живо и искусно начертана карикатура мошеннических акционерных обществ – и особенно удачно введен азиатский элемент, армяне, татары etc., играющие большую роль в торговле от Астрахани до Петербурга. – Все это метит не в бровь, а прямо в глаз – следовательно, с этой стороны – это большая услуга обществу – ткнуть пальцем в разных Дарьяловых и тому подобный народ!

Кроме того, пьеса нравственна – обнажая грубые понятия о правах и жалкие отношения обоих полов друг к другу – в просвещенное время! – Последняя сцена в саду этой новой «Травиаты» – глубоко трогательна, даже без пистолетного выстрела!

И вдруг эта пьеса не нравится, а нравится, например, «Sphinx», Сфинкс, играемая на Михайловском театре, где содержание скудно, конец натянут (я ее читал, но не видал на сцене) – и всё бессилие идеи и характеров прикрыто красивым, выработанным языком!

Кажется, я не ошибусь, если предположу причины нерасположения к Вашей пьесе в следующем:

1) Сфера Ваших героев отчасти надоела: это танцклассы или кафе-chantants, где герои – плуты, кокотки, а у Вас тут примешались дворники и будочники и т. д.

Но что же делать, если эта сфера с каждым днем все распространяется и захватывает более и более простора и народу? А кокотки? Они положительно господствуют в обществе – и вместе с разными акционерами и концессионерами ворочают машиной почти всей спекулятивной и промышленной деятельности, следовательно большая часть общественной арены, общественных сил и денег – во власти у них! «Зачем же трогать их?» Как зачем писателю трогать их? Кому же и трогать и указывать на них, как не сатирику, не комику там, где законы и полиция бессильны?

Ведь они и оне затрогивают все наши интересы, чувства, будят и даже создают гадкие, неестественные страсти и т. д. и т. д. – словом, будоражат все общество!

Вы берете на свою долю то, что сами видите. Пусть другие комики берут то же самое в другой сфере повыше, в классе развитых и опрятных плутов и кокоток – в бархате, шелку, в больших салонах! Suum cuique![147]

2) Другая причина злой критики против «Просвещенного времени» – это противоречие, вкравшееся в характер героини Дарьяловой.

В последнем акте она возбуждает глубокое участие к себе своею женственностию: она там жертва ошибки, она не поняла сама Аматурова и не понята им. Выходит, что она искала не чувственной страсти, а глубокой, сознательной любви, на которой сердце ее могло бы отдохнуть от мерзкой сферы и гадостей ее мужа?

И этим пьесе сообщен в конце глубокий интерес.

Но так ли это? Посмотрите, что делает эта госпожа вначале? Она вешается на шею к Аматурову, целует ему руки, не спускает с него глаз, ревнует его на каждом шагу и в каждом слове и, наконец, разражается (стр. 71) монологом, с такими выражениями: «Ты бог какой-то для меня! Идол!» – так что ему становится даже неловко.

«За ум, говорит, за твое доброе сердце люблю тебя – (и тут же прибавляет) и за чудные глаза!»

В чем эта женщина успела разглядеть его «доброе сердце» – это неизвестно, но только ясно одно, что язык этот есть язык половой страсти и что она отнюдь не имела права называть его чувственником, когда вся пьеса до последнего акта наполнена горячечными и страстными излияниями ее ревнивой половой любви.