Том 8. Статьи, заметки, письма — страница 59 из 75

ешались бы соваться неучи, живущие со дня на день, перебивающиеся кое-как всем и, между прочим, легким, на их взгляд, и почти даровым хлебом от сценической трапезы, без всяких прав, то есть и без таланта и без всякого образования, составляя из себя тот безобразный слой в обществе, который носит на Западе нелестное имя bohême[150], cabotins[151] и т. п.! С поднятием уровня образования в массе артистов должно, без сомнения, подняться и звание актера.

Как же это сделать?

Не знаю как, но глубоко и давно сожалею, что у нас нет такой консерватории, куда могли бы являться призванные к сцене и находить радикальное приготовление к ней – не для балета и оперы только, но больше для драмы и комедии, чтобы они могли проходить там серьезно подобие гимназического, приспособленного к драматическому искусству, курса по необходимым предметам знания и поступали бы на сцену по выдержании испытания и в этих занятиях и в своем искусстве.

Так же можно бы было поступать и с новыми, еще неизвестными публике молодыми претендентами на поступление прямо на сцену, если бы они не имели бы ниоткуда аттестата о своем образовании.

Вот там особенно Ваш курс приносил бы слушателям сугубую, необходимую помощь, окончательно формируя, то есть отливая, так сказать, артиста в форму актера.

Все это, без сомнения, подняло бы высоко русскую драматическую сцену и ее персонал и создало бы образцовый, классический театр, где встал бы из праха и прежний репертуар, ожили бы и традиции и с новою силою воцарились бы гении Шекспира, Мольера, Шиллера etc.!

Ведь таким образцовым театром и служит во Франции Comédie française[152] (и кажется, есть в Вене, если не ошибаюсь, что-то подобное), и служба в нем, независимо от степени таланта, есть уже своего рода патент для артиста и в кругу своих собратий по искусству и в обществе, и попасть на эту сцену, сколько мне известно, не легко.

«Но там, при вступлении молодых людей (как вы указали в речи), заметят мне, так же как и у нас, не требуют испытания в знаниях, а довольствуются сносным прочтением стихов и прозы».

Так: но этого не требуют от учеников, поступающих в консерваторию, к профессору, то есть к одному из актеров Comédie française, но с минуты поступления он проходит с профессором и с товарищами целую школу, в кругу артистов, с практическою школою сцены первого театра. При этом надо принять во внимание и степень образования и развитие вкуса в обществе драматических артистов во Франции! А у нас где пока все это?

Будем надеяться, что и мы дойдем до того! то есть что у нас создастся свой образцовый театр с образцовым художественным репертуаром, с рассадником для искусства, что мелкий жанр, фарсы и исполнители их найдут себе приют в других, низшего разряда сценах и т. д. и т. д.! Авось!

Извините за эти мои непрошенные размышления, внушенные мне ревностью к искусству вообще и к Вашему доброму намерению проповедовать его особенно, и примите выражения моего искреннего сочувствия и к Вам и к Вашему делу.

И. Гончаров.

Письмо Салтыкову М. Е., 30 декабря 1876*

86

М. Е. САЛТЫКОВУ

30 декабря 1876. <Петербург>

Сами Вы, пожалуйста, не утруждайте себя ответом ко мне, многоуважаемый Михаиле Евграфович, а мне позвольте досказать Вам еще два-три слова по поводу созданного Вами типа Иудушки: у меня это очень на сердце лежит – и притом мне теперь почти никогда не приходится говорить об этих вещах – и по старости и потому, что не с кем. Я очень рад, что мое первое письмо не рассердило Вас, чего я крайне боялся. Я, гуляя, занес его сам, чтобы оставить, если не застану Вас дома, но, узнавши, что Вы больны, не решился войти. Мне кажется, что, неся на себе двойное бремя, то есть и «Отечественные записки» и свою собственную часть, Вы долго не оправитесь вполне так, как я видел Вас в первый раз по возвращении из-за границы.

Обращаюсь к Иудушке. Вы правы, говоря, что у него должен быть свой Седан, именно Седан – в смысле только конца. Настоящий герой Седана, тоже безутробный1, не бросился под пули и штыки (как один из его генералов, кажется Дуэ), когда увидел, что все кончено, а положил шпагу к ногам Вильгельма и закурил папироску. В Вильгельмсхёе он катался на коньках и пал только от разрыва мочевого пузыря.

И в Вашего Иудушку упадет молния, попалит в нем все, но на спаленной почве ничего нового, кроме прежнего же, если б он ожил, взойти не может.

Вы, работая над ним, сами, может быть, бессознательно чувствовали объективное величие этого типа, ибо Вы обыкновенно сами бьете по щекам горячо Ваших героев, к нему обращаетесь только с язвительной, чуть не почтительной иронией! Да иначе и нельзя: что можно прибавить, какую дать пощечину – вдобавок к ужасающей детали о тарантасе!

Поэтому он и не удавится никогда, как Вы это сами увидите, когда подойдете к концу. Он может видоизмениться во что хотите, то есть делаться все хуже и хуже: потерять все нажитое, перейти в курную избу, перенести все унижения и умереть на навозной куче, как выброшенная старая калоша, но внутренне восстать – нет, нет и нет! Катастрофа может его кончить, но сам он на себя руки не поднимет! Разве сопьется – это еще один возможный, чисто русский выход из петли!

Я следил за одной такой, близко знакомой мне натурой, замкнувшейся в своем углу. Такой же любостяжатель, как Ваш Иудушка, и прелюбодей, не случайный, как Ваш герой, а всецельный и неудержимый. Доведший до отчаяния и оттолкнувший жену, смотревший на своих детей, как на поросят, он только и делал, что отрезывал земельные клочки у мужиков да прохаживался по их женам и дочерям, переводя мужей и отцов, чтоб не мешали, в другие свои дальние деревни. Все от него отступились, и чужие и свои, но он крепко и несмущаемо жил в своем захолустье, и сам мне говорил (я провел два дня случайно в его углу), что на него очень злобны мужики и дворня – и, пожалуй, непрочь «сбыть» его, «да я им покажу!!» – заключил он.

И показал бы действительно, если б те не поторопились. Месяца через два после моего визита два оскорбленные им мужа и третий, обиженный отрезком земли, подкарауля его вечером на прогулке, буквально выпотрошили его, то есть разрезали живот и выпустили кишки.

Вот какие Седаны возможны для таких натур!

Ведь нанести себе удар ножом, пустить пулю в лоб – это значит все-таки сознать какой-нибудь ужас своего положения, безотрадность падения, значит почувствовать в себе утробу – нет, в такой натуре – ни силы на это нехватит, ни материалу этого вовсе нет! Один куриный страх мог бы заставить покуситься его на это (как бывает с слабонервными), но и для этого надо иметь избыток воображения – и он может загнать его только в темный угол, чтобы спрятать голову.

Так я разумею его натуру! Буду ждать с нетерпением появления его особой книгой: мне кажется, это уже одно поможет читателю выделить его из массы других Ваших чисто субъективных и посвященных быстротекущей злобе дня произведений!

Простите мне мои мнения – и прощайте – до свидания, с повторением просьбы не утруждать себя ответом.

Преданный Вам

И. Гончаров.

Прежде и больше всего желаю Вам скорее выздороветь. – В бессоннице, кроме болезни, участвует много и гнусная оттепель.

Письмо Островскому А. Н., <12 февраля 1882>*

87

А. Н. ОСТРОВСКОМУ

<12 февраля 1882 г. Петербург>

Многоуважаемейший Александр Николаевич.

К приветственным речам, которые раздадутся послезавтра около Вас в Москве, в день Вашего и общего литературного торжества, присоединяю и свой скромный голос. Жалею, что не могу быть лично в многочисленной толпе Ваших почитателей, пожать Вашу руку и пожелать долгой жизни для Вас самих и для близких Вам лиц, для Ваших друзей и ценителей, не говорю для искусства: для него Вы совершили все, что подобало свершить великому таланту. Дальше, кажется, итти нельзя и некуда!

Литературе Вы принесли в дар целую библиотеку художественных произведений, для сцены создали свой особый мир. Вы один достроили здание, в основание которого положили краеугольные камни Фонвизин, Грибоедов, Гоголь. Но только после Вас мы, русские, можем с гордостью сказать: «У нас есть свой русский, национальный театр». Он, по справедливости, должен называться: «Театр Островского».

Вам остается наслаждаться заслуженным отдыхом, оглядываясь с торжеством на пройденное со славою поприще, а нам, писателям, горячо любящим родное искусство, следует торжествовать, имея среди нас такого великого мастера, и гордиться Вашими подвигами, как будто мы сами участвовали в них. В этой благородной гордости кроется зерно того духовного братства, которое, помимо всяких международных литературных конгрессов, невидимо связует между собою искренних писателей по призванию.

Во имя этого братства приветствую Вас, как бессмертного творца бесконечного строя поэтических созданий, от «Снегурочки», «Сна Воеводы» до «Талантов и поклонников» включительно, где мы воочию видим и слышим исконную, истинную русскую жизнь в бесчисленных, животрепещущих образах, с ее верным обличьем, складом и говором.

Живите же, великий художник, долгие годы, наслаждаясь своею славою: не прибавлю к этому обычной фразы «и подарите нас еще» и т. д. Это был бы эгоизм и неблагодарность.

Примите благосклонно этот привет от стариннейшего, искреннейшего Вашего почитателя и глубоко уважающего Вас

И. Гончарова.

12 февр<аля> 1882.

Моховая, д. № 3.

Письмо Толстому Л. Н., 22 июля 1887*

88