1927]
Пиво и социализм*
Блюет напившийся.
Склонился ивой.
Вулканятся кружки,
пену пе́пля.
Над кружками
надпись:
«Раки
и пиво
Хорошая шутка!
Недурно сострена́!
Одно обидно
до боли в печени,
что Бебеля нет, —
не видит старина,
какой он
у нас
знаменитый
и увековеченный.
В предвкушении
грядущих
пьяных аварий
вас
показывали б детям,
чтоб каждый вник:
— Вот
король некоронованный
жидких баварий,
знаменитый
марксист-пивник. —
Годок еще
будет
временем слизан —
рассеются
о Бебеле
биографические враки.
Для вас, мол,
Бебель —
«Женщина и социализм»*,
а для нас —
пиво и раки.
Жены
работающих
на ближнем заводе
уже
о мужьях
твердят стоусто:
— Ироды!
с Бебелем дружбу водят.
Чтоб этому
Бебелю
было пусто! —
В грязь,
как в лучшую
из кроватных ме́белей,
человек
улегся
под домовьи леса, —
и уже
не говорят про него —
«на-зю-зю-кался»,
а говорят —
«на-бе-бе-лился».
Еще б
водчонку
имени Энгельса,
под
имени Лассаля блины, —
и Маркс
не придумал бы
лучшей доли!
Что вы, товарищи,
бе-белены
объелись,
что ли?
Товарищ,
в мозгах
просьбишку вычекань,
да так,
чтоб не стерлась,
и век прождя:
брось привычку
(глупая привычка!) —
приплетать
ко всему
фамилию вождя.
Думаю,
что надпись
надолго сохраните:
на таких мозгах
она —
как на граните.
[1927]
Гевлок Вильсон*
Товарищ,
вдаль
за моря запусти
свое
пролетарское око!
Тебе
Вильсона покажет стих,
по имени —
Гевло́ка.
Вильсон
представляет
союз моряков.
Смотрите, владыка моря каков.
Прежде чем
водным лидером сделаться,
он дрался
с бандами
судовладельцев.
Дрался, правда,
не очень шибко,
чтоб в будущем
драку
признать ошибкой.
Прошла
постепенно
молодость лет.
Прежнего пыла
нет как нет!
И Ви́льсон
в новом
сиянии
рабочим явился.
На пост
председательский
Ви́льсон воссел.
Покоятся
в креслах ляжки.
И стал он
союз
продавать
во все
тяжкие.
Английских матросов
он шлет воевать:
— Вперед,
за купцову прибыль! —
Он слал
матросов
на минах взрывать, —
и шли
корабли
под кипящую водь,
и жрали
матросов
рыбы.
Текут миллиарды
в карманы купцовы.
Купцовы морды
от счастья пунцовы.
Когда же
матрос,
обляпан в заплаты,
пришел
за парой грошей —
ему
урезали
хвост от зарплаты
и выставили
взашей.
Матрос изумился:
— Ловко!
Пойду
на них
забастовкой. —
К Вильсону —
о стачке рядиться.
А тот —
говорит о традициях!
— Мы
мирное счастье выкуем,
а стачка —
дело дикое. —
Когда же
все,
что стояло в споре,
и мелкие стычки,
и драчки,
разлились
в одно*
огромное море
всеобщей
великой стачки —
Гевлок
забастовку оную
решил
объявить незаконною.
Не сдерживая
лакейский зуд,
чтоб стачка
жиреть не мешала бы,
на собственных рабочих
в суд
Вильсон
обратился с жалобой!
Не сыщешь
аж до Тимбу́кту*
такого
второго фрукта!
Не вечно
вождям
союзных растяп
держать
в хозяйских хле́вах.
Мы знаем,
что ежедневно
растет
крыло
матросов левых.
Мы верим —
скоро
английский моряк
подымется,
даже на водах горя,
чтоб с шеи союза
смылся
мистер
Гевлок Ви́льсон.
[1927]
Чудеса!*
Как днище бочки,
правильным диском
стояла
луна
над дворцом Ливадийским.
Взошла над землей
и пошла заливать ее,
и льется на море,
на мир,
на Ливадию.
В царевых дворцах —
мужики-санаторники.
Луна, как дура,
почти в исступлении,
глядят
глаза
блинорожия плоского
в афишу на стенах дворца:
«Во вторник
выступление
товарища Маяковского*».
Сам самодержец,
здесь же,
рядом,
гонял по залам
и по биллиардам.
И вот,
где Романов
дулся с маркёрами,
шары
ложа́
под свитское ржание,
читаю я
крестьянам
о форме
стихов —
и о содержании.
Звонок.
Луна
отодвинулась тусклая,
и я,
в электричестве,
стою на эстраде.
Сидят предо мною
рязанские,
тульские,
почесывают бороды русские,
ерошат пальцами
русые пряди,
Их лица ясны,
яснее, чем блюдце,
где надо — хмуреют,
где надо —
смеются.
Пусть тот,
кто Советам
не знает це́ну,
со мною станет
от радости пьяным:
где можно
еще
читать во дворце —
что?
Стихи!
Кому?
Крестьянам!
Такую страну
и сравнивать не с чем, —
где еще
мыслимы
подобные вещи?!
И думаю я
обо всем,
как о чуде.
Такое настало,
а что еще будет!
Вижу:
выходят
после лекции
два мужика
слоновьей комплекции.
Уселись
вдвоем
под стеклянный шар,
и первый
второму
заметил:
— Мишка,
оченно хороша —
эта
последняя
была рифмишка. —
И долго еще
гудят ливадийцы
на желтых дорожках,
у синей водицы.
[1927]
Маруся отравилась*
Вечером после работы этот комсомолец уже не ваш товарищ. Вы не называйте его Борей, а, подделываясь под гнусавый французский акцент, должны называть его «Боб»…
В Ленинграде девушка-работница отравилась, потому что у нее не было лакированных туфель, точно таких же, какие носила ее подруга Таня…
Из тучки месяц вылез,
молоденький такой…
Маруська отравилась,
везут в прием-покой.
Понравился Маруське
один
с недавних пор:
нафабренные усики,
расчесанный пробор.
Он был
монтером Ваней,
но…
в духе парижан,
себе
присвоил званье:
«электротехник Жан».
Он говорил ей часто
одну и ту же речь:
— Ужасное мещанство —
невинность
зря
беречь. —
Сошлись и погуляли,
и хмурит
Жан
лицо, —
нашел он,
что
у Ляли
красивше бельецо.
Марусе разнесчастной
сказал, как джентльмен:
— Ужасное мещанство —
семейный
этот
плен. —
Он с ней
расстался
ровно
через пятнадцать дней,
за то,
что лакированных
нет туфелек у ней.
На туфли
денег надо,
а денег
нет и так…
Себе
Маруся
яду
купила
на пятак.
Короткой
жизни
точка.
— Смер-тель-ный
я-яд
испит…
В малиновом платочке
в гробу
Маруся
спит.
Развылся ветер гадкий.
На вечер,
ветру в лад,
в ячейке
об упадке
поставили
доклад.
В сердце
без лесенки
лезут
эти песенки.
Где родина
этих
бездарных романсов?
Там,
где белые
лаются моською?
Нет!
Эту песню
родила масса —
наша
комсомольская.
Легко
врага
продырявить наганом.
Или —
голову с плеч,
и саблю вытри.
А как
сейчас
нащупать врага нам?
Таится.
Хитрый!
Во что б ни обулись,
что б ни надели —
обноски
буржуев
у нас на теле.
И нет
тебе
пути-прямика.
Нашей
культуришке
без году неделя,
а ихней —
века!
И растут
черные
дурни
и дуры,
ничем не защищенные
от барахла культуры.
На улицу вышел —
глаза разопри!
В каждой витрине
буржуевы обноски:
какая-нибудь
шляпа
с пером «распри»,
и туфли
показывают
лакированные носики.
Простенькую
блузу нам
и надеть конфузно.
На улицах,
под руководством