не любит
строчек коротеньких.
А еще
посредников
кроет Асеев*.
А знаки препинания?
Точка —
как родинка.
Вы
стих украшаете,
точки рассеяв.
Товарищ Маяковский,
писали б ямбом,
двугривенный
на строчку
прибавил вам бы. —
Расскажет
несколько
средневековых легенд,
объяснение
часа на четыре затянет,
и ко всему
присказывает
унылый интеллигент:
— Вас
не понимают
рабочие и крестьяне. —
Сникает
автор
от сознания вины.
А этот самый
критик влиятельный
крестьянина
видел
только до войны,
при покупке
на даче
ножки телятины.
А рабочих
и того менее —
случайно
двух
во время наводнения.
Глядели
с моста
на места и картины,
на разлив,
на плывущие льдины.
Критик
обошел умиленно
двух представителей
из десяти миллионов.
Ничего особенного —
руки и груди…
Люди — как люди!
А вечером
за чаем
сидел и хвастал:
— Я вот
знаю
рабочий класс-то.
Я
душу
прочел
за их молчанием —
ни упадка,
ни отчаяния.
Кто может
читаться
в этаком классе?
Только Гоголь,
только классик.
А крестьянство?
Тоже.
Никак не иначе.
Как сейчас, помню —
весною, на даче… —
Этакие разговорчики
у литераторов
у нас
часто
заменяют
знание масс.
И идут
дореволюционного образца
творения слова,
кисти
и резца.
И в массу
плывет
интеллигентский дар —
грезы,
розы
и звон гитар.
Прошу
писателей,
с перепугу бледных,
бросить
высюсюкивать
стихи для бедных.
Понимает
ведущий класс
и искусство
не хуже вас.
Культуру
высокую
в массы двигай!
Такую,
как и прочим.
Нужна
и понятна
хорошая книга —
и вам,
и мне,
и крестьянам,
и рабочим.
[1927]
Размышления о Молчанове Иване и о поэзии*
Я взял газету
и лег на диван.
Читаю:
«Скучает
Молчанов Иван»*.
Не скрою, Ванечка:
скушно и нам.
И ваши стишонки —
скуки вина.
Десятый Октябрь
у всех на носу,
а вы
ухватились
за чью-то косу.
Люби́те
и Машу
и косы ейные.
Это
ваше
дело семейное.
Но что нам за толк
от вашей
от бабы?!
Получше
стишки
писали хотя бы.
Но плох ваш роман.
И стих неказист.
Вот так
любил бы
любой гимназист.
Вы нам обещаете,
скушный Ваня,
на случай нужды
пойти, барабаня.
Де, будет
туман*.
И отверзнете рот
на весь
на туман
заорете:
— Вперед! —
Де,
— выше взвивайте
красное знамя!
Вперед, переплетчики,
а я —
за вами. —
Орать
«Караул!»,
попавши в туман?
На это
не надо
большого ума.
Сегодняшний
день
возвеличить вам ли,
в хвосте
у событий
о девушках мямля?!
Поэт
настоящий
вздувает
заранее
из искры
неясной —
ясное знание.
[1927]
Понедельник — субботник*
Выходи,
разголося́
песни,
смех
и галдеж,
партийный
и беспартийный —
вся
рабочая молодежь!
Дойди,
комсомольской колонны вершина,
до места —
самого сорного.
Что б не было
ни одной
беспризорной машины,
ни одного
мальчугана беспризорного!
С этого
понедельника
ни одного бездельника,
и воскресение
и суббота
понедельничная работа.
Чините
пути
на субботнике!
Грузите
вагоны порожненькие!
Сегодня —
все плотники,
все
железнодорожники.
Бодрей
в ряды,
молодежь
комсомола,
киркой орудующего.
Сегодня
новый
кладешь
камень
в здание будущего.
[1927]
Автобусом по Москве*
Десять прошло.
Понимаете?
Десять!
Как же ж
поэтам не стараться?
Как
на театре
актерам не чудесить?
Как
не литься
лавой демонстраций?
Десять лет —
сразу не минуют.
Десять лет —
ужасно много!
А мы
вспоминаем
любую из минут.
С каждой
минутой
шагали в ногу.
Кто не помнит только
переулок
Орликов?!
В семнадцатом
из Орликова
выпускали голенькова.
А теперь
задираю голову мою
на Запад
и на Восток,
на Север
и на Юг.
Солнцами
окон
сияет Госторг,
Ваня
и Вася —
иди,
одевайся!
Полдома
на Тверской
(Газетного угол).
Всю ночь
и день-деньской —
сквозь окошки
вьюга.
Этот дом
пустой
орал
на всех:
— Гражданин,
стой!
Руки вверх! —
Не послушал окрика, —
от тебя —
мокренько.
Дом —
теперь:
огня игра.
Подходи хоть ночью ты!
Тут
тебе
телеграф —
сбоку почты.
Влю —
блен
весь —
ма —
вмес —
то
пись —
ма
к милке
прямо
шли телеграммы.
На Кузнецком
на мосту,
где дома*
сейчас
растут, —
помню,
было:
пала
кобыла,
а толпа
над дохлой
голодная
охала.
А теперь
магазин
горит
для разинь.
Ваня
наряден.
Идет,
и губа его
вся
в шоколаде
с фабрики Бабаева.
Вечером
и поутру,
с трубами
и без труб —
подымал
невозможный труд
улиц
разрушенных
труп.
Под скромностью
ложной
радость не тая,
ору
с победителями
голода и тьмы:
— Это —
я!
Это —
мы!
[1927]
Было — есть*
Все хочу обнять,
да не хватит пыла, —
куда
ни вздумаешь
глазом повесть,
везде вспоминаешь
то, что было,
и то,
что есть.
От издевки
от царёвой
глаз
России
был зарёван.
Мы
прогнали государя,
по шеям
слегка
ударя.
И идет по свету,
и гудит по свету,
что есть
страна,
а начальствов нету.
Что народ
трудовой
на земле
на этой
правит сам собой
сквозь свои советы.
Полицейским вынянчен
старый строй,
а нынче —
описать аж
не с кого
рожу полицейского.
Где мат
гудел,
где свисток сипел,
теперь —
развежливая
«снегирей»* манера.
Мы —
милиционеры.
Баки паклей,
глазки колки,
чин
чиновной рати.
Был он
хоть и в треуголке,
но дурак
в квадрате.
И в быт
в новенький
лезут
чиновники.
Номерам
не век низаться,
и не век
бумажный гнет!
Гонит
их
организация,
гнет НОТ*.
Ложилась
тень
на все века
от паука-крестовика.
А где
сегодня
чиновники вер?
Ни чиновников,
ни молелен.
Дети играют,
цветет сквер,
а посредине —
Ленин.
Кровь
крестьян
кулак лакал,
нынче
сдох от скуки ж,
и теперь
из кулака
стал он
просто — кукиш.
Девки
и парни,
помните о барине?
Убежал
помещик,
раскидавши вещи.
Наши теперь
яровые и озимь.
Сшито
село
на другой фасон.
Идет коллективом,
гудит колхозом,
плюет
на кобылу
пылкий фордзон*.
Ну,
а где же фабрикант?
Унесла
времен река.
Лишь
когда
на шарж заглянете,
вспомните
о фабриканте.
А фабрика
по-новому
железа ва́рит.
Потеет директор,
гудит завком.
Свободный рабочий
льет товары
в котел республики
полным совком.
[1927]
Гимназист или строитель*
Были
у папочки
дети —
гимназистики.
На фуражке-шапочке —
серебряные листики.
В гимназию —
рысью.
Голова —
турнепсом.
Грузит
белобрысую —
латынью,
эпосом.
Вбивают
грамматику
в голову-дуру,