Том 9. Ave Maria — страница 27 из 58

– Да? Мой тезка? – Адам Сигизмундович обернулся. Но увидел только сивый затылок сторожа и пожалел, что даже мельком не взглянул в его лицо. – Надо как-нибудь познакомиться.

– Познакомиться – это пожалуйста, – сказал Николай Артемович, – старик только на вид простоват, а что-то в нем есть. Не зря его обожают мальчишки соседних улиц, так и толкутся около него.

– Дети народ чуткий, – сказал Адам Сигизмундович и еще раз обернулся, надеясь на свою дальнозоркость, но теперь не увидел и сивого затылка. Старик надел фуражку, и на виду осталась только узкая полоска седых волос. Полоска была очень ровная, видно, старик совсем недавно посетил парикмахерскую или исхитрился постричься сам и выбрить по-стариковски тонкую, загорелую шею. Сторож был весьма опрятный, и хотя Адам Сигизмундович и не обратил на него пристального внимания, но эту его опрятность как-то отметил, может быть, потому, что она соответствовала общей чистоте и ухоженности больничной усадьбы.

Имя Адам в здешних краях никому не резало слух. Так называли своих сыновей и коренные жители мусульмане, и католики, появившиеся тут в первой четверти XIX века. До советской власти были в этом совсем небольшом тогда городе и мечеть, и православная церковь, и синагога, и костел.

XXII

У них в Николаеве, в дальнем от дома конце большого двора, рос старый пирамидальный тополь. Он был не просто старый, а, можно сказать, доживающий свой век в привычном одиночестве. В некоторых местах его мощного высокого ствола мертвенно-серая кора вспучилась, а кое-где даже облетела, и эти гладкие, чуть потемневшие от дождей проплешины поблескивали на солнце, как костяные. На многих ветках перестали расти листья, и они сиротливо торчали вверх голыми прутьями.

Двор в той стороне был пустынный, с островками невысокого белесого бурьяна на песчаной почве, и во второй половине знойного дня, а особенно ближе к закату, старый тополь отбрасывал такую отрадную, такую молодую тень, как будто хотел напомнить о тех временах, когда крона его была сплошь покрыта листьями, а ствол напоен жизненной силою. Тень проходила через всю графскую усадьбу, словно отделяя настоящее от того, что уже свершилось и перешагнуло за эту самую тень куда-то в вечность. Когда дула моряна, пока еще живые листья тополя трепетали на ветру, и тень как бы струилась и жила вместе с деревом.

На шестом десятке лет на Лазурном Берегу Франции Марии Александровне в первый, но не в последний раз в жизни приснился сон с этим знакомым ей с детства усыхающим тополем, со струящейся тенью от него, с чертой, за которую уходили смутно видимые ею толпы: женщины, мужчины, дети, старики, старухи и совсем крохотные младенцы в белых пелеринках безгрешия, как бы уплывающие над толпой по воздуху. Все они уходили за тень медленно-медленно, как это только и бывает во сне, медленно, но неумолимо.

Сон был неясный, не в фокусе, но она различила среди уходящих и свою няню бабу Клаву, и своего отца с его бритым затылком, и своего крестного, адмирала Герасимова, и его жену, а ее крестную мать Глафиру Петровну, на похоронах которой простудился маленький синеглазый кадет, кажется Алеша… Он лежал в гробу такой маленький, такой худенький, с прозрачным личиком… Перед смертью звал маму… если она была жива там, в России, то не могла не слышать его предсмертный шепот. Его хоронили в погожий день африканской зимы, а ночью безумствовали ливень и ветер, крыша над их бараком грохотала полуоторванными досками и кусками железа. Доски и жесть, казалось, будут вечно греметь над головой, и ей, Марии, было так страшно лежать в отгородке на своем узком топчанчике, и она казалась себе такой жалкой, такой одинокой, что хотелось плакать, а слез не было, только ком в горле и саднящая боль в груди.

И еще она увидела в толпе уходящих за черту своего благодетеля банкира Жака, своего мужа Антуана, Улю и многих других, в том числе почему-то господина Хаджибека. Она искала себя в этой толпе, так похожей на ту, что унесла ее когда-то за море с пирса Севастопольской бухты. Она искала себя в толпе уходящих напряженно, очень внимательно, но не нашла. Не увидела она там ни своей матери Анны Карповны, ни своей сестры Александры, что ее очень порадовало и во сне, и после того, как она проснулась.

Но все-таки Мария Александровна пробудилась ото сна с тяжелым чувством опасности. «Зря говорят: уходит время, – подумала она, нашаривая ногами прикроватные шлепанцы. – Не время уходит. Уходим мы. А время – величина постоянная, похожая в чем-то на старый тополь, который, отбрасывая тень, лишь обозначает черту, за которую уходят все и вся».

В тот же день пришло из Тунизии письмо от доктора Франсуа, который поехал туда ненадолго проведать своих друзей туарегов и повстречаться с арабистами из знаменитого тунисского университета Зейтуна[19].

Доктор Франсуа передавал Марии Александровне приветы от общих знакомых, писал, что церковь Воскресения Христова, на строительство которой внесла свою лепту и Мария Александровна, чудо как хороша, писал, что улица, на которой стоит православная церковь, носит имя президента Бургиба, что на этой же улице помещаются также мечеть, синагога и католический храм. В конце письма доктор сообщал, что умер банкир Хаджибек, в подробности по этому поводу он не вдавался.

В тот же день Мария Александровна поехала на автомобиле в ближайший город и дала четыре телеграммы соболезнования: Хадиже, Фатиме и ее сыновьям Мусе и Сулейману.

XXIII

Он любил эти пристанционные запахи угольной гари и пропитанных мазутом шпал, обоняя их, сразу думалось о дальней дороге, о попутчиках, о нечаянных встречах и, как ни странно, о вечном. Маленькие надежды на скоротечные житейские радости были прямо связаны с предстоящим движением из одной реальности в другую и никак не перечеркивали большую неясную мысль о вечном, то есть о жизни, любви и смерти. Эта ускользающая в суете мысль как бы всплывала в сознании сама по себе и снова уходила на дно, наверное, в те глубины, что принято у людей называть подсознанием.

Ни Ксении, ни детям Адам Сигизмундович не разрешил проводить себя на вокзал. Поезд в Москву уходил поздним вечером, и возвращаться по едва освещенным январским улицам было небезопасно. Но все равно они его чуть-чуть проводили, до болтающейся на одной петле единственной створки железных ворот, обозначающих выход со двора их четырехэтажного кирпичного, оштукатуренного дома на горе. Как же было не проводить отца семейства, все-таки он уезжал от них четверых в первый раз. А усадил Адама Сигизмундовича на поезд его ассистент – молодой талантливый хирург, красивый, голубоглазый, светло-русый парень одной из местных национальностей, чьи прапредки восходили еще к половцам.

Звучно лязгая буферными тарелками, поезд несколько раз дернулся и, наконец, тронулся в путь. Проводница, – не скупясь напудренная и напомаженная, черноглазая крашеная блондинка в белой капроновой рубашке с длинными рукавами, в темно-синих юбке и форменной жилетке, грудастая, веселая, пышущая еще нерастраченным здоровьем, – намеревалась закрыть площадку над ступеньками в тамбур, но в это время вагон догнал молодой мужчина в съехавшей набок кепке-аэродроме и с потертым фибровым чемоданом, перевязанным толстой бечевкой.

– Эй, нэт закиривай! Нэт закиривай! – отчаянно закричал он проводнице.

– Подумаешь, прынцесс какой, и так запрыгнешь! – насмешливо прокричала ему в ответ проводница, но все-таки не только не закрыла площадку, но даже помогла пассажиру влезть в тамбур.

Ставший свидетелем этой сценки Адам Сигизмундович с улыбкой подумал о том, как по-женски повела себя проводница: сказала одно, а сделала прямо противоположное. Стоя в глубине тамбура и слегка покачивая ладошкой над головой, он ждал, пока поезд войдет в знакомую ему еще со студенческих лет небольшую дугу в конце перрона и вежливо и энергично машущий ему в знак прощания ассистент, наконец, выпадет из поля зрения. Поезд вошел в дугу, ассистент исчез, остались только подслеповатые желтые огни пакгаузов. Адам с облегчением шагнул из тамбура в вагон и пошел к своему купе. Он с уважением и симпатией относился к врачам коренных национальностей Дагестана. Как правило, это были люди упорные, умные, цепкие, нередко талантливые, стремящиеся к познанию, как говорил про таких коллег Папиков: «способные к обучению». В его устах это была высокая похвала. Он и Адаму сказал еще в Ашхабаде: «А вы, Домбровский, способны к обучению». Если бы эти слова исходили не от Папикова, а от человека и мастера меньшего масштаба, то они могли показаться и надменными, и грубыми, и еще бог весть какими. Но когда такое говорил сам Папиков – это воспринималось как безоговорочная похвала. Конечно, в свои слова о способности к обучению он вкладывал, прежде всего, способность к постижению тончайших и сложнейших приемов и навыков в хирургии – странной профессии, где живой человек призван резать других живых людей ради того, чтобы они остались живы и, по возможности, здоровы.

Купе пустовало, но Адам все равно решил расположиться на верхней полке. Так было ему привычней еще со студенческих лет, когда он два, а то и три и четыре раза в год ездил в свой институт в Ростов-на-Дону и возвращался домой. А пока, присев на нижнюю полку по ходу поезда и глядя в летящую в окошке мглу, он все еще думал о пристанционном перроне, о запахе угольной гари и мазутных шпал, о тусклых огнях пакгаузов, оставшихся позади, об отчаянно накрашенной, напудренной, надушенной духами «Красная Москва»[20] и полной сил проводнице, о своем молодом и красивом ассистенте.

«Как он смотрел на Ксению?! Прямо ел ее глазами. Но она сделала вид, что не только не замечает этого жадного его взгляда, но вообще не видит ассистента в упор. Талантливая женщина, иначе не скажешь…»

Адам знал, что про таких, как его жена, в народе говорят – «манкая», то есть невольно приманивающая, манящая. А люди образованные называют это качество шармом. В школе Адам учил французский и помнил, что одно из значений понятия шарм – колдовство, околдовывание.