последний. Жертв принесено… (пропускаем — кому. — В. К.) довольно много, и я тоже пал жертвою этих жестоких расправ. Пощады от генерала Шинкаренка никто не ждет. Прощайте, мой дорогой отец, прощайте! Любящий вас ваш сын Исаак Итунин.
Окт. 12 дня 1907 года. Гарнизонная гауптвахта, г. Никольск-Уссурийский».
Вот каким языком говорит сама действительность. Вы видите: автор письма ни перед кем не заискивает. Он пишет слова, которые мы заменили многоточием, и в сторону генерала Шинкаренка кидает простую и мужественно холодную фразу: «от него пощады никто не ждет». Да, это голос смерти, то есть самой правды… А за ним [Итуниным] следует целая толпа пострадавших в Никольске-Уссурийском от такого суда… И всем был прекращен доступ к последней инстанции…
Так творится эта неслыханная парадоксальная «закономерность», к которой нас стараются приучить в последние годы.
О количестве тех «необрадованных», хотя и невинных русских людей, которых настигла плохо разбирающаяся военная Немезида, можно судить лишь гадательно, по грубому глазомеру. И прежде всего по исключениям, подтверждающим правило. Приведенные выше эпизоды с благополучной развязкой громко кричат о страшной легкости приговора над невинными, о необыкновенной беспечности и неряшливости предварительного следствия, о странной доверчивости военных судей к показаниям охранников, провокаторов, сыщиков всякого рода, заведомых клятвопреступников, отбросов общества, нередко с отвратительным уголовным прошлым.
В июне настоящего года в Тифлисе судили шестнадцатилетнего Кутуладзе и девятнадцатилетнего Степана Гидрова, обвинявшихся в убийстве сыщика. Грозила смертная казнь. Дознание производил начальник сыскного отделения Рокогон, являвшийся и главным свидетелем. К счастью, ко времени суда этот господин, от которого, может быть, зависела жизнь мальчиков, сам уже был под стражей за «преступления по должности», и в суд для свидетельских показаний был приведен из тюрьмы под конвоем. Мальчиков оправдали[214].
В Киеве недавно группа обывателей обратилась к прокурору с жалобой на полицейского агента Эльгарта, одолевшего их шантажем, угрозами и вымогательствами в пользу пристава. Телеграмма заканчивается красноречивой фразой: Эльгарт известен как «постоянный свидетель» по полицейским делам[215].
В июне текущего года в Петербургской судебной палате разбиралось дело северо-западного отряда партии с.-р., возникшего по оговору некоего Падсюка, тоже «состоящего при охранном отделении в качестве постоянного свидетеля»[216]. На суде один из свидетелей привел секретное отношение охранного отделения, которое ему удалось добыть из производства военного суда. В нем само охранное отделение признает, что большинство оговоров Падсюка является фантастическими измышлениями с целью избавиться от каторги. Судебная палата после десятиминутного совещания оправдала всех подсудимых. Но этих радостных десяти минут подсудимые ждали… три года!
По таким данным людей арестуют с изумительной легкостью, затем с беспечным формализмом составляют обвинительные акты и предают военному суду… А сесть в военном суде на скамью подсудимых — это значит почти верное осуждение.
Мне уже приходилось ссылаться на замечательные очерки господина С. («Смертники») в «Вестнике Европы». Прекрасный наблюдатель, поставленный превратными российскими судьбами в «отличные условия» для наблюдения, автор этот с спокойной печалью и трезвою сдержанностью присматривался к «бытовому явлению». Между прочим, он задавался также вопросом: сколько невинных отправляется по зорям тюремными коридорами на задние дворы, где их ждет виселица?
Ответ его ужасен. Тюремное население — арестанты, надзиратели, начальники и, наконец, конвойные — отлично знают, кто именно из судящихся привлечен напрасно. Но… им приходится молчать. Не их дело! Их дело сторожить и водить нa казнь. По словам господина С., кроме обычных подразделений (политики, уголовные, политико-уголовные, террористы, вымогатели), тюрьма знает еще широкое подразделение смертников на две группы: действительно виновные в том, за что их судят, и совершенно неповинные в деяниях, за которые придется умирать.
По наблюдениям автора, процент невинно осуждаемых и невинно казнимых среди политико-уголовных достигает чудовищной высоты. Конвойные, сопровождающие осужденных в суд, несколько раз говорили ему, что среди осужденных на смерть лишь половину составляют виновные, а другую половину невинные. «Конечно, — осторожно оговаривается автор, — здесь есть преувеличение: я думаю, что число невинных, приговариваемых к казни, редко поднимается выше трети (!), а по большей части составляет не более четверти или одной пятой».
Примем наименьшую из допускаемых автором цифр. Пусть это будет одна пятая. Двести человек на тысячу.
С начала нашего обновления число казненных превысило уже три тысячи. Значит, по этому минимальному расчету за истекшее пятилетие около шестисот человек в нашем отечестве казнены невинно (если не считать, конечно, работы военно-полевых судов). Прибавьте еще сюда переживших ужас смертного приговора и потом помилованных на вечную или долгосрочную каторгу… Голова кружится при мысли об этих страшных цифрах, из которых каждая единица есть человеческая жизнь, а за ней — невыразимые страдания отцов, матерей, целых семей.
То, что у нас теперь творится, отвратительно и ужасно. Озверевшие люди врываются в квартиры, насилуют, убивают… Останавливают на дорогах, шлют угрозы, среди белого дня входят в дома и ведут переговоры о цене вашей жизни. Сердце сжимается от ужаса при одном описании свирепого убийства семьи Быховских…
Ну, а картина судебного убийства Глускера? Что ужаснее? Страшное пробуждение, несколько минут кошмарной борьбы и смерть или недели ожидания, когда видишь, что кругом тебя смыкается сеть лжесвидетельства, недоразумений и непонимания. Потом приговор, и вам указывают вперед: вот в такой-то день и час мы придем к тебе, сведем на задний двор и задушим… И придут, и сведут. И задушат…
И вы знаете, что стоит вам добиться, чтобы пересмотрели дело, чтобы вызвали помещицу Гусеву, чтоб проверили показания лжесвидетелей Эльгартов и Падсюков, и вы будете свободны. Но у дверей вашего склепа, кроме логики военного правосудия, которая и сама по себе ужасна, стоит еще генерал Каульбарс, или генерал Ясенский, или генерал Скалон, и говорят: «Заприте дверь покрепче, чтоб его жалоб не услышал…» Кто же? Главный военный суд!
Припомните самые страшные рассказы, оставшиеся в народной памяти от древних времен, когда над бесконечными пространствами России еще шумели дремучие брынские леса, и потом сравните их с следующей бытовой картиной, которую г. С. выхватил прямо из современной действительности.
Их четверо. Один анархист и четыре деревенских мужика, осужденных невинно по обвинению в поджоге. Одного уже увели, и дело с ним кончено.
— Следующий!
Щелкнул замок секретки.
— Твое имя?
И опять беспомощный, наивный деревенский вопль.
— Не я, ваше благородие, видит бог не я! Родненькие мои, да как же так?
— Помолчи. Тебя как звать? А. Ну, хорошо… По указу его величества… через повешение. Священника примешь?
— Батюшка, перед богом, невинен я… Семья дома.
И чей-то благочестивый густой голос успокаивает:
— Ну, хорошо, хорошо… Встань на колени… Вот так… Молись… И аз недостойный иерей, властию его, мне данною, прощаю и разрешаю… Ну, встань… Вот крест… Поцелуй. Ну, так.
— Готово?
И благочестивый голос ответил:
— Готово!..
Теперь скажите: не кажется ли вам, что нет страшного рассказа, который был бы страшнее этого. И смягчается ли ужас этой смерти оттого, что эти люди встретили ее не спросонок, не неожиданно в полусознательном кошмаре и среди борьбы, а после целых недель ожидания?.. И что над ними звучит не приглушенное рычание озверевших бандитов, а холодное размеренное чтение «законного акта» и «сочный, благочестивый голос» пастыря церкви.
1910
В успокоенной деревне*
Я уехал из столицы на рождественские праздники далеко в глушь, в саратовскую деревню. Уединенный помещичий хутор, белые поля, купы деревьев, все в белом инее. Почта — в 12-ти верстах, ближайшая железнодорожная станция — в 16-ти. Газеты привозятся не каждый день, да ведь и читать их необязательно. Одним словом, — отдых среди природы! В одной стороне из-за снежных сугробов видны крылья мельницы. В другой, над оврагом, выстроились в ряд избы с соломенными крышами. Две деревеньки. Они теперь, как известно, уже «успокоены». Едешь по дороге, — попадется крестьянский меринок с розвальнями, сидящие в санях снимают шапки. Вспоминаются старые деревенские мотивы: «Вы — наши, мы — ваши».
Как-то, после Крещения, в ясное морозное утро к хутору подъехала пара саней. Шесть мужиков вошло в переднюю, отряхаются, натоптали снегу. Приехали по своему делу к хозяину хутора. Посоветоваться.
— В чем дело?
Они рассказывают. И я хочу теперь в свою очередь рассказать читателям про это небольшое, довольно обычное в успокоенной деревне «дело», не новое, не оригинальное, но все-таки поразительное. Вы читали это десятки раз, и я тоже. Но мне хочется дать вам хоть раз полную и законченную картину того, о чем и вы, и я читаем ежедневно. Я буду передавать именно так, как мне рассказано, не прибавляя ни одной черты от себя. Только, во избежание длиннот и повторений, сведу шесть рассказов в один и прибавлю к ним. еще несколько, слышанных от «сторонних свидетелей» впоследствии.
Их шестеро: три отца да три сына. Чубаровской волости, Сердобского уезда, деревни Кромщины, крестьяне: Семен Устинов Трашенков, да Семен Миронов Коноплянкин, да Созон Макаров Еткаренков.