о приходилось выслушивать писарю от расходившегося мира.
Писарь пытается возражать, но возражения только подливают масла в огонь. Видя, что и я ничего не понимаю в его объяснениях насчет этих пяти и семи фунтов с четвертями и осьмушками, тогда как в списках, а значит, и в отчетах земского начальника значатся выдачи по двадцати фунтов, — он, наконец, решается на что-то, как человек, которому надоело страдать безвинно и невесть по какой причине. Он встал, порылся в своих бумагах и достал оттуда какой-то засаленный обрывок серой истрепанной бумаги.
— Прочитайте вот это, — сказал он мне, пожимая плечами.
Я читаю, и хаос проясняется. Текст этого камчатского документа, лежавшего передо мною в виде неправильно оборванного клочка бумаги, так интересен, что я не могу отказать себе в удовольствии привести его здесь целиком и с соблюдением правописания подлинника (он был уже напечатан в журналах заседаний губернской продовольственной комиссии)[51].
На клочке было изображено следующее:
«Сельскому старосте деревни Петровки приказ. Так как за провоз ржи в осени минувшего года извозчикам платилось по зделании общества (sic) ссудным хлебом во вверенном тебе обществе оказывается растрата ржи, то чтобы пополнить растрату Волостное правление по личному приказанию г-на земского начальника предписывается тебе из выдачи ржи на продовольствие за февраль месяц вычитать с каждого причитающегося к выдаче пуда по 16 1/2 ф. или взыскивать деньгами по 66 коп. Старшина Катаев. Писарь (кажется) Верхотин».
Текст написан одними чернилами, собственные имена и цифры, напечатанные у меня курсивом, вставлены после. Таким образом, очевидно, документ имеет все признаки циркуляра… И действительно, я слышал об его существовании уже ранее и впоследствии имел случай убедиться, что он разослан и в другие общества Шутиловской волости, по личному приказанию земского начальника Бестужева.
Когда я читал вполголоса эту бумагу и потом объяснял старикам, что писарь и староста тут ни при чем, все слушали очень внимательно. И действительно, теперь все объяснилось: в феврале первому разряду выдавалось двадцать фунтов, вычет восемь с четвертью, — итак, счастливец первого разряда должен получить одиннадцать с дробью, второму же разряду приходилось по тому же расчету пять и три четверти фунта на месяц!
— Так и есть, точка в точку! — говорили мужики.
— А вы вот все на нас! — с упреком сказал писарь.
— Известно, темные…
Кое-кто выступает еще с заявлениями о каких-то недовесах в волости, но что могут значить эти четверти фунта в сравнении с только что приведенными цифрами… И мир между петровцами и их писарем восстановился окончательно… Они видят, что если тут кто воровал, то не их староста и не их писарь.
Что же, однако, это за документ и что он собой прикрывает? Самое распространенное, но и самое неправдоподобное объяснение его состоит в том, что земский начальник, стремясь вместе со всею комиссией к экономии во что бы то ни стало, оставил нерозданными еще в прошлом году семена ржи, и часть этих семян обращена затем на продовольствие. За провоз хлеба платилось семенной рожью, оцениваемой по рублю двадцати копеек, а в то время, когда она выдавалась в ссуду, — она уже стоила рубль шестьдесят копеек. Вот эти-то сорок копеек, переданных якобы возчикам, в виде разницы в цене, и были будто бы по какому-то своеобразному процессу мысли сочтены растратой, которую «Камчатка» обязана была возвратить вычетами из ссуды…
Как видите, это до такой степени нелепо, что за объяснение сойти не может. Если у меня осталось в экономии от семян тысяча пудов, из которых двести пятьдесят ушло в уплату за перевозку, то из этого ясно только, что теперь остается семьсот пятьдесят пудов на продовольствие, но не видно, чтобы голодные люди совершили какую-то растрату… И кому же возвращалась эта своеобразная «растрата»?
— Это так точно… Справедливо-с, — отвечали мне все, кому я приводил это соображение на месте, и молва тотчас же подыскивала другие причины. Говорили, например, будто часть хлеба по ошибке была направлена в волость Мадаевскую, где и исчезла. Голодные ли разобрали ее самовольно, поступила ли она в какие-либо другие руки, — во всяком случае с нею произошел «беспорядок». А так как у мадаевского старшины беспорядков не бывает и так как мы видели, что именно он устанавливал «систему» продовольствия не только в своей, но и в Шутиловской волости, то вся эта партия хлеба, попавшая в Мадаево, — наложена, будто бы как растрата, на волость Шутиловскую!.. Как бы то ни было, смысл таинственного и, по всем видимостям, преступного документа так и остался нераскрытым до сих пор, невзирая даже на вопросы, обращенные прямо к господину Бестужеву высшим губернским начальством… О предании его суду не было, кажется, и речи.
Забегая несколько вперед, позволю себе привести некоторые дальнейшие черты из деятельности этого интересного «начальника». «В августе 1893 года, — писали из Лукоянова в газету „Неделя“ (№ 49), — земский начальник Бестужев уехал куда-то без отпуска и не сдав должности. Наступил сентябрь: на почте накопился ворох срочной корреспонденции, тяжущиеся бродили по уезду (!), расспрашивая, кому они должны подавать жалобы и прошения. Наконец, 9 сентября получено (частное) письмо от господина Бестужева, гласившее, что он не вернется еще месяц, а дела остались у одного из волостных писарей» (!!).
«Съезд долго не знал, как поступить в таких невиданных обстоятельствах; наконец, составили комиссию „для отыскания дел“ господина Бестужева и прежде всего для выяснения, какому именно из волостных писарей уезда г. Бестужев сдал свою должность. Когда искомый писарь был найден, комиссия приступила к разборке груды бумаг, о чем составила протокол. Вот точная выписка из этого любопытного документа: 12 дел не оплачены марками, хотя пошлины своевременно внесены подателями (!); из 3 дел исчезли денежные документы, означенные в прошениях; 6 дел оказались одними оболочками дел, жалобы же и протоколы утеряны, по одному делу найдена одна оболочка, а в ней две повестки. Совсем не оказалось 73 дел, означенных в реестре»!..
Вот какой интересный молодой человек распоряжался судьбой злополучной лукояновской «Камчатки», и вот от кого зависела судьба десятков тысяч голодающих семей! Не лишено интереса, что во время «лукояновской полемики» князь Мещерский в «Гражданине» называл господина Бестужева «одним из лучших земских начальников». Но еще любопытнее та снисходительность, с какой посмотрело на все эти проделки интересного молодого человека его начальство. Через некоторое время он спокойно появился опять в уезде и стал заключать у местного нотариуса гражданские сделки (!) по поводу своих должностных злоупотреблений. Он растратил «залоги», вверенные ему, как должностному лицу и судье?.. Что за беда! Как «благородный дворянин С. Н. Бестужев», он готов заменить их своими личными обязательствами… Совершив все это без всяких препятствий и замяв каким-то образом дело о побоях, нанесенных в трактире солдату местной команды[52], он отправился на другую должность в Сибирь, где ему была вверена забота о переселенцах на одном из переселенческих пунктов. Долго ли он там удержался, где опять благодетельствует мужиков, какие еще получал назначения, — мне неизвестно…
Сход в Петровке оставил во мне впечатление покорной угнетенности и безнадежной скорби. Мужики больше молчали. Не было слышно этого шумного говора, тех обильных, порой иронических и метких характеристик, какими в других местах встречалось чуть не каждое имя.
— Ну, ну, старики! Что ж вы молчите?.. Шаронова Андрея поместим, что ли? — то и дело приходилось мне будить угрюмое молчание толпы.
— Как не поместить… Чай, надо поместить… Восьмидесяти лет человек. Куда ему податься…
— Мы, господин, потому мало говорим, — заметил один из стариков, — друг дружки стыдимся. Вы, может, меня запишете, а другой-то еще хуже. Все мы плохи, уж вот как, вот как плохи!
— Нешто мы жители, поглядите на нас.
— Какеи мы жители, что уж…
«Житель» — это крестьянин, хозяин, человек самостоятельный, в противоположность бездомнику, бесхозяйному, нищему. Трудно себе представить впечатление этих слов: «какие мы жители», когда целая деревня говорит это о себе. Уничижение, уныние, потупленные глаза, стыд собственного существования… И невольно, как посмотришь, соглашаешься с ними: какие уж это жители!
В других местах хозяин, «житель» не пойдет в столовую, как бы ни нуждался. Лучшие, еще не забывшие недавнее время, когда они были «настоящие жители», — не пошлют даже ребенка. Один раз старик, у которого мы записали внука, вышел на время из избы и, вернувшись, очевидно после разговора с мальчиком, сказал решительно:
— Выпиши назад. Нейдет! Помру, говорит, на печке, а не пойду.
В Петровке я не встречал уже этой стыдливости, здесь не было случаев отказов от посещения столовой. Здесь большинство не стеснялось просить лично за себя, не выжидая, пока выскажутся сторонние. «Троих запишите, четверых у меня».
— Что вы, какие глупые, право, — остановил, наконец, поток этих просьб умный старик, с приятным лицом, хотя тоже отмеченным общей печатью подавленной скорби… — Ведь это благодать, Христа-ради, а не казна! Одного-двух с хлеба долой, и то слава Христу… А вы бы всей семьей так и затискались… Говорите, кто уж вовсе не терпит.
Стыд, не совсем еще умерший, просыпается в толпе, но зато после этих слов она угнетенно и тупо молчит.
— Плохо в этом доме, — слышится порой, — лебеды переели уже несколько (то есть очень много).
— Теперь и лебеды не стало.
— И этот тоже плох мужичонко-те. С самой сорной тропы! Давно побирается.
— Да, вот Александр Фролович знает. Давно уже тропу к нему на хутор пробил позадь дворов…
И вдобавок ко всему то и дело выступают вперед подозрительные, землистые лица, слышатся голоса с особенной, то хрипучей, то гортанной или носовой зловещею нотой. И большая часть из таких больных сами не знают еще, что уже носят в себе сильно развитую болезнь.