Мне
любовь
не свадьбой мерить:
разлюбила —
уплыла.
Мне, товарищ,
в высшей мере
наплевать
на купола.
Что ж в подробности вдаваться,
шутки бросьте-ка,
мне ж, красавица,
не двадцать, —
тридцать…
с хвостиком.
Любовь
не в том,
чтоб кипеть крутей,
не в том,
что жгут у́гольями,
а в том,
что встает за горами грудей
над
волосами-джунглями.
Любить —
это значит:
в глубь двора
вбежать
и до ночи грачьей,
блестя топором,
рубить дрова,
силой
своей
играючи.
Любить —
это с простынь,
бессонницей рваных,
срываться,
ревнуя к Копернику*,
его,
а не мужа Марьи Иванны,
считая
своим
соперником.
Нам
любовь
не рай да кущи,
нам
любовь
гудит про то,
что опять
в работу пущен
сердца
выстывший мотор.
Вы
к Москве
порвали нить.
Годы —
расстояние.
Как бы
вам бы
объяснить
это состояние?
На земле
огней — до неба…
В синем небе
звезд —
до черта.
Если б я
поэтом не́ был,
я бы
стал бы
звездочетом.
Подымает площадь шум,
экипажи движутся,
я хожу,
стишки пишу
в записную книжицу.
Мчат
авто
по улице,
а не свалят на́земь.
Понимают
умницы:
человек —
в экстазе.
Сонм видений
и идей
полон
до крышки.
Тут бы
и у медведей
выросли бы крылышки.
И вот
с какой-то
грошовой столовой,
когда
докипело это,
из зева
до звезд
взвивается слово
золоторожденной кометой.
Распластан
хвост
небесам на треть,
блестит
и горит оперенье его,
чтоб двум влюбленным
на звезды смотреть
из ихней
беседки сиреневой.
Чтоб подымать,
и вести,
и влечь,
которые глазом ослабли.
Чтоб вражьи
головы
спиливать с плеч
хвостатой
сияющей саблей.
Себя
до последнего стука в груди,
как на свиданьи,
простаивая,
прислушиваюсь:
любовь загудит —
человеческая,
простая.
Ураган,
огонь,
вода
подступают в ропоте.
Кто
сумеет
совладать?
Можете?
Попробуйте…
[1928]
Письмо Татьяне Яковлевой*
В поцелуе рук ли,
губ ли,
в дрожи тела
близких мне
красный
цвет
моих республик
тоже
должен
пламенеть.
Я не люблю
парижскую любовь:
любую самочку
шелками разукрасьте,
потягиваясь, задремлю,
сказав —
тубо —
собакам
озверевшей страсти.
Ты одна мне
ростом вровень,
стань же рядом
с бровью брови,
дай
про этот
важный вечер
рассказать
по-человечьи.
Пять часов,
и с этих пор
стих
людей
дремучий бор,
вымер
город заселенный,
слышу лишь
свисточный спор
поездов до Барселоны.
В черном небе
молний поступь,
гром
ругней
в небесной драме, —
не гроза,
а это
просто
ревность
двигает горами.
Глупых слов
не верь сырью,
не пугайся
этой тряски, —
я взнуздаю,
я смирю
чувства
отпрысков дворянских.
Страсти корь
сойдет коростой,
но радость
неиссыхаемая,
буду долго,
буду просто
разговаривать стихами я.
Ревность,
жены,
слезы…
ну их! —
вспухнут веки,
впору Вию.
Я не сам,
а я
ревную
за Советскую Россию.
Видел
на плечах заплаты,
их
чахотка
лижет вздохом.
Что же,
мы не виноваты —
ста мильонам
было плохо.
Мы
теперь
к таким нежны —
спортом
выпрямишь не многих, —
вы и нам
в Москве нужны,
не хватает
длинноногих.
Не тебе,
в снега
и в тиф
шедшей
этими ногами,
здесь
на ласки
выдать их
в ужины
с нефтяниками.
Ты не думай,
щурясь просто
из-под выпрямленных дуг.
Иди сюда,
иди на перекресток
моих больших
и неуклюжих рук.
Не хочешь?
Оставайся и зимуй,
и это
оскорбление
на общий счет нанижем.
Я все равно
тебя
когда-нибудь возьму —
одну
или вдвоем с Парижем.
[1928]
Ответ на будущие сплетни*
Москва
меня
обступает, сипя,
до шепота
голос понижен:
«Скажите,
правда ль,
что вы
для себя
авто
купили в Париже?
Товарищ,
смотрите,
чтоб не было бед,
чтоб пресса
на вас не нацыкала.
Купили бы дрожки…
велосипед…
Ну
не более же ж мотоцикла!»
С меня
эти сплетни,
как с гуся вода;
надел
хладнокровия панцырь.
— Купил — говорите?
Конешно,
да.
Купил,
и бросьте трепаться.
Довольно я шлепал,
дохл
да тих,
на разных
кобылах-выдрах.
Теперь
забензинено
шесть лошадих
в моих
четырех цилиндрах.
Разят
желтизною
из медных глазниц
глаза —
не глаза,
а жуть!
И целая
улица
падает ниц,
когда
кобылицы ржут.
Я рифм
накосил
чуть-чуть не стог,
аж в пору
бухгалтеру сбиться.
Две тыщи шестьсот
бессоннейших строк
в руле,
в рессорах
и в спицах.
И мчишься,
и пишешь,
и лучше, чем в кресле.
Напрасно
завистники злятся.
Но если
объявят опасность
и если
бой
и мобилизация —
я, взяв под уздцы,
кобылиц подам
товарищу комиссару,
чтоб мчаться
навстречу
жданным годам
в последнюю
грозную свару.
Не избежать мне
сплетни дрянной.
Ну что ж,
простите, пожалуйста,
что я
из Парижа
привез Рено,
а не духи
и не галстук.
[1928]
Божественная картинка*
Христу
причинили бы много обид,
но богу помог
товарищ Лебит.
Он,
приведя резоны разные,
по-христиански елку празднует.
Что толку
в поздних
упреках колких.
Сидите, Лебит,
на стихах,
как на елке.
[1928]
Лыжная звезда*
Метр за метром
вымериваем лыжами,
желаньем
и ветром
по снегу
движимы.
Где нету
места
для езды
и не скрипят
полозья —
сиянье
ста
лучей звезды
от лыж
к Москве сползлося.
Продрогший
мир
уснул во льду,
из мрамора
высечен.
По снегу
и по льдам
идут
рабочие тысячи.
Идут,
размеренно дыша,
стройно
и ровно, —
телам
таким
не труден шаг —
работой тренированы.
И цель
видна уже вам —
километры вымеря,
вперед
с Орла и Ржева,
из Тулы
и Владимира!
Учись, товарищ,
классно
лыжами
катиться,
в военную
в опасность
уменье пригодится.
Куда глаза ни кинешь —
закалены
на холоде,
к цели
на финиш
команды подходят.
Последними
полосками
врезались
и замерли.
Со стадиона Томского*
выходят
с призами.
Метр за метром
вымеривают лыжами
желаньем
и ветром
по снегу движимы.
[1928]
Чье рождество?*
Праздники
на носу.
Люди
жаждут праздновать.
Эти дни
понанесут
безобразия разного.
Нынче лозунг:
«Водкой вылей
все свои получки».
Из кулёчков
от бутылей
засияют лучики.
Поплывет
из церкви
гул —
развеселый оченно.
Будет
сотня с лишним скул
в драке разворочена.
Будут
месть
ступени лестниц
бородьем лохматым.
Поплывут
обрывки песен
вперемежку…
с матом.
Целоваться
спьяну
лезть
к дочкам
и к женам!
Перекинется
болезнь
к свежезараженным.
Будут
пятна
винных брызг
стлаться
по обоям.
Будут
семьи
драться вдрызг
пьяным мордобоем.
По деньгам
и даром —
только б угостили —
будут пить
по старым
и по новым стилям.
Упадет
и пьян,
и лих…
«Жалко,
што ли,
рожи нам?!»
Сколько их
на мостовых
будет заморожено!
В самогон
вгоняя рожь,
сёла
хлещут зелие.
Не опишешь!
Словом,
сплошь
радость и веселие.
Смотрю я
на радостное торжество,