мею на это право в той мере, в какой мне что-то останется от благ жизни. Если мне ничего не останется, совершенно бессмысленно будет доказывать, что я такой же человек как все и равен перед законом. Как формальный претендент на права и блага я никто, ничто. Меня так или иначе отодвинут в сторону, растопчут, мое место под солнцем отнимут. Никакого извне обеспеченного права устоять перед напором бойких у меня нет и не может быть; идет в счет только мое желание жить, если оно есть. Оно есть у меня тогда, когда моя жизнь, как сказано, оправдывает себя. Тогда, как говорится, стоит жить. Если моя жизнь не знает себе внутреннего оправдания, если я не считаю (учитывая, конечно, радости и тяготы), что жизнь имеет смысл, мои права условны и непрочны.
Жизнь оправдывает себя, когда мое желание смотреть и показывать («людей посмотреть и себя показать»), нуждаться и быть нужным, быть посетителем или хозяином в этом мире получает ответ – повертывается стороной – довольства. Здесь правда бентамовского исчисления счастья (felicifi c calculus). Иеремия (Джереми) Bentham (1748–1832), философ, экономист и теоретик права, родился в семье адвокатов в нескольких поколениях. Он не смог заниматься практикой, потому что оказался слишком принципиален для нее. Бентам известен в основном большой работой, которую закончил после приезда из России и опубликовал в 1789 году, «Введение в принципы морали и законодательства» (An Introduction to the Principles of Morals and Legislation). Принцип был собственно один, и простой: принцип пользы (the principle of utility), но не как личной выгоды, а в широком смысле такого свойства любого объекта, благодаря которому этот объект способен принести удовольствие, добро или счастье или предотвратить (само)обман, боль, зло или несчастье той стороне, об интересе которой идет речь[109].
В человеческом бытии по-настоящему имеет значение и единственно правит человеческим бытием и историей удовольствие в смысле радости жизни и страдание в смысле такого состояния, когда жизнь не оправдана. Удовольствие и страдание имеют разные формы на четырех уровнях, физическом, политическом, нравственном (чистая совесть справедливого, угрызения совести обманщика), религиозном. Хотя счастье не продукт права и никакими человеческими усилиями ни создано, ни куплено быть не может. Это свойство самой жизни, и человек способен разве что заглушить или развить его, но всё законодательство, вся правовая система должна исходить из этого самооправдания жизни. Цель всякого законодательства – наибольшее счастье для наибольшего числа (the greatest happiness of the greatest number), но, разумеется, не так, чтобы законодательство обеспечивало счастье, что невозможно, а чтобы оно, учитывая счастье как привязанность к жизни, не мешало ему. «Наибольшее число» понималось не по числу людей, а по количеству счастья, разлитого в обществе. Поскольку, например, всякое наказание болезненно, наказывать надо вовсе не за уже совершенные преступления, а для того, чтобы избежать большего зла (so far as it promises to exclude some greater evil). Несчастье равномерно распределяется по всему обществу, и несчастье людей, сидящих в тюрьмах, разливается повсюду, заражая всех. Прошедшая по Европе череда реформ исправительной системы, в том числе в России, во многим была обязана Бентаму. Ему принадлежит неосуществленная идея прозрачной тюрьмы (Panopticon, Inspection House), где каждый заключенный живет под невидимым взглядом, и эта сплошная просвеченность приучает его смотреть на себя. Цель тюрем – исправление морали, сохранение здоровья, оживление промышленности, распространение образования, причем в такой же мере для заключенных, как для всех остальных, из-за неизменности общего количества счастья в обществе.
Бентамовское исчисление счастья (felicifi c calculus) трудно применить, но понимание, что в конечном счете жизнь оправдана в той мере, в какой счастлива, остается, может быть, еще более важным в наше время чем когда Бентам его высказал, потому что связано с проблемой европейского нигилизма. В философии Бентама важнее всего знание, что люди, с одной стороны, совершенно эгоистичны, и с другой стороны, что именно в их эгоистических интересах максимально способствовать наибольшему счастью, всё равно чьему, включая чужое тоже, потому что всё отражается на счастливом или несчастливом состоянии целой страны и моём. Счастье как оправдание жизни имеет такое свойство, что если оно вообще есть, то оно есть и у меня. Бентам много сделал как теоретик права, особенно в проблеме свидетельства на суде, разработав способы скорейшего установления правды. Скорость и эффективность он измеряет тоже через felicifi c calculus в плане возрастания счастья жизни. К сожалению, Бентама переводили на русский довольно интенсивно только в XIX веке, при том что по-настоящему можно стало оценить его философию только с публикацией его рукописей после второй мировой войны.
Бентам безусловно прав в том смысле, что вне непосредственной первичной радости жизни, которая сама себе оправдание, права или не имеют смысла, или нет смысла их себе брать. Устроить чужое или свое счастье невозможно, разве что можно сделать так, чтобы ему не мешали, но не способом уменьшения счастья других, из-за заразительности счастья и соответственно несчастья тоже. Из-за этого свойства счастья бывает трудно понять, счастлив ли я один, все или многие. Обособленное счастье, например мое богатство при бедности других, рано или поздно повернется для меня несчастьем.
Самооправдание жизни в смысле Бентама имеет рискованную сторону. Поскольку в счет идет первичная безотчетная радость, мгновенное довольство до всякого соотнесения с существующим правом, самооправдывающаяся жизнь на взлете может вступить в конфликт с правом, как например дуэль, которая при смертельном исходе будет безусловно приравнена к убийству. При господстве неправа жизненное самооправдание будет часто противоположно праву. Многоженство, которое в исламе благословение и счастье, во многих христианских странах преступление. Все эти конфликты у Бентама решаются его исчислением счастья. Эта наука включает философское знание и знание мира, в конечном счете узнавание себя в целом мире. Это исчисление – не вычисление, а постепенное расширение счастья до спасенного (оправданного, счастливого) целого. Интуитивно когда я по-настоящему счастлив, целый мир хорош. Эта интуиция не обманывает, она не иллюзия. Если вблизи дело оказывается сложным, начинается моя работа, такая и в такой перспективе, чтобы мое счастье стало счастьем всех. Бентамовский так называемый принцип утилитаризма поэтому не противоречит кантовскому: поступай так, чтобы правила, которым ты следуешь в твоем поведении, могли стать основой всеобщего законодательства.
Жизнь неким образом сама и только сама знает, как ей быть. Никакое наблюдение со стороны в этом не разберется. Пока кто-то наблюдает нас со стороны, он заметит примечательные детали, не больше. Самое заботливое обеспечение права со стороны может только косвенно соотноситься с самооправданностью жизни. Жизнь оправдана или нет не потому, что откуда-то ей спустили на это разрешение. Сначала есть ее стихия, разгул в радости и риске. Жизнь, упустившая самооправдание, уже не может быть восстановлена в своих правах. Бентамовский принцип права продолжает платоновско-аристотелевское понимание полноты бытия как счастья (эвдемонии, блаженства), принадлежит классике философии и остается необходимым во всякой теории права.
7. Крепостное право
В воздухе нашей страны французский путешественник неожиданно для себя стал другим. Это случилось нечаянно, и если бы навык ежедневного письма не вернул в свою культурную среду, он отдался бы без памяти новой химии. Кюстин сохраняет однако позу Одиссея, который отдается всем сиренам, при том что есть прочная мачта и не отпускающая от нее веревка. Обе они крепкие; прочно стоит парижская цивилизация, маркиз обеспечен доходами с родовых владений. А русский крестьянин, ямщик, да хотя бы и дворянин, пусть полжизни проживший в Париже, но ведь на доходы от крепостных и всё равно с искусственной французской речью? О них нельзя даже сказать, что они бессильны против воздуха страны. Кроме тоски по неопределенному другому в них нечему противиться окружающей их стихии, а неопределенная тоска как раз входит в настроение страны ее главной чертой, оборотной стороной упущенного рая.
Воздух страны тысячелетний или еще гораздо более давний.
При наследниках Чингисхана Азия в последний раз ринулась на Европу; отступая, она топнула ногой – и на земле появился Кремль!
Государи, которые владеют нынче этим священным прибежищем восточного деспотизма, считают себя европейцами, потому что изгнали из Московии калмыков, своих братьев, тиранов и учителей; не в обиду им будь сказано, никто не был так похож на ханов из Сарая, как их противники и последователи, московские цари, позаимствовавшие у них всё, вплоть до титула (II, 67).
Со всеми поправками на взгляд со стороны и эффект беглости есть правда в том, как иностранец принимает особые, чрезвычайные меры, чтобы, войдя в наше пространство с Запада не заразиться им, не подобрать клопов, не вдыхать спертый неприятный запах. Англичанка, хозяйка гостиницы в Москве, достигает этого только старательно отодвинув в сторону русских.
Меня отвезли на Дмитровку: там находится превосходный английский постоялый двор, где меня ждала прелестная уютная комнатка. Еще когда я был в Петербурге, меня рекомендовали госпоже Говард, которая в ином случае не сдала бы мне комнату. Я далек от мысли упрекать ее за щепетильность, ибо благодаря такой осторожности в ее доме можно спать спокойно.
Вы желаете знать, какой ценой добилась она чистоты, ведь чистота редкость везде, в России же – настоящее чудо? Она построила во дворе отдельный флигель, и русские слуги спят там. Эти люди входят в главное здание лишь по приказанию хозяев. Госпожа Говард идет в своих предосторожностях еще дальше. Она не принимает почти никого из русских; поэтому ни мой ямщик, ни мой фельдъегерь не знали, где находится ее постоялый двор; мы разыскали его не без труда: на доме даже нет вывески, хотя это лучший постоялый двор не только в Москве, но, пожалуй, во всей России (II, 68).