Том II. Введение в философию права — страница 30 из 74

Санитарные меры против русских вовсе не означают осуждения их. Кюстин в день приезда поздно вечером выходит на улицы без провожатых. «Самый живописный из всех городов Империи» ему нравится, его поражают на московских улицах люди, которые кажутся более бойкими, более открытыми и веселыми, чем жители Петербурга; здесь чувствуются веяния свободы, неведомые всей остальной империи […] москвитяне, бритые, завитые, во фраках и белых панталонах, в желтых перчатках, непринужденно сидят перед ярко освещенными кафе, кушают сладкое мороженое и слушают музыку […] (II, 70 сл.).


Контраст кюстиновской Москвы с городом Ивана Грозного, странным образом, скорее подтверждает – именно тем, как изменение бросается в глаза (тогда с ухоженными бородами, теперь бритые), – что в почве ничего не изменилось. Та же жестокость и покорность, можно сказать жестокая покорность и покорная жестокость.

Разница между прошлым и настоящим этой страны не так велика, как кажется (II. 97).

Характер империи запечатан в камне московского Кремля.

Вечный страх, порождающий воинственность. Кремль бесспорно есть творение существа сверхчеловеческого, но злобного. Прославление рабства – такова аллегория, запечатленная в этом сатанинском памятнике […] это жилище под стать действующим лицам Апокалипсиса […] В них воочию видны Европа и Азия и объединяющий их дух византийских греков (II, 75 сл.).

Кремль для Кюстина не памятник прошлого, а напоминание сейчас о присутствии и действии Ивана Грозного (le Terrible). Террор. Царь мог браться за разное, но первой волной от его движений был страх. Восстания против страха не было. Было приспособление к нему.

На земле нет и не будет ни шедевра деспотизма, равного Кремлю, ни народа такого суеверного и терпеливого, каким был народ Московии в легендарное царствование своего тирана.

Последствия этого чувствуются по сю пору. Если бы вы путешествовали вместе со мной, вы, так же как и я, заметили бы неизбежные опустошения, которые произвел в душе русского народа абсолютный произвол; прежде всего это дикое пренебрежение к святости данного слова, к истинности чувств, к справедливости поступков; затем это торжествующая во всех делах и сделках ложь, это всё виды бесчеловечности, недобросовестности и обмана, одним словом, притупление нравственного чувства […] Другие народы терпели гнет, русский народ его полюбил; он любит его по сей день (II, 77).

Но опять же к презрению и пренебрежению эта оценка не ведет; Кюстин видит перед собой великого урода, искаженного злом, но и не обессиленного, и не озлобленного. Мысль об исправлении уродства сразу приходит ему на ум. Выздоровление кажется долгим, реально почти невозможным.

Преступление состоит не только в том, чтобы творить несправедливость, но и в том, чтобы ее терпеть; народ, который, провозглашая смирение первейшей добродетелью, завещает потомкам тиранию, пренебрегает собственными интересами; более того, он не исполняет своего долга (II, 78).

Кюстин, не он первый или последний из западных людей, проговаривает тот же довод, какой приводили Борису и Глебу их дружины. Возможно, нигде, кроме как в России, Борис и Глеб не были бы признаны святыми[110]. Византийцы говорили, что погибая от руки христиан, мучениками в строгом смысле слова они не были. На западноевропейский взгляд их поведение не только не заслуга; они совершили противоправное, беззаконное действие. Здесь то же столкновение между западной борьбой за права и нашим восточным равнодушием к закону. Что отстаивать мои права есть мой долг перед другими, с трудом входит в наше сознание.

Повиновение похвально, неограниченная власть почтенна лишь постольку, поскольку они становятся средством, охраняющим права человека (там же).

Кюстин принадлежит к другой прочной политической традиции. Западный святой Фома Аквинский в своем трактате De regimine principum допускает и требует восстать против несправедливого правителя. Поскольку этот правитель правит неправо, он по строгой логике упрямого Фомы не правитель, а самозванец на троне, и тогда независимо от нравственных соображений о добре и зле его и наших поступков мы обязаны восстановить право и правого правителя. Вспомним Иеринга и его борьбу за права. Имеется в виду моя борьба не за свои интересы, а за то, чтобы право было, в том числе и мое. Для человека западной традиции в отстаивании прав мы можем опереться не меньше чем на Бога. Он справедлив и хочет справедливости. Не цитируя уже никого, не нуждаясь ни в каком авторитете, Кюстин уверенно произносит от себя, как если бы знание этих истин было ему врождено:

[…] Права человека. Когда царь не признает их, когда он забывает, на каких условиях человеку дозволено властвовать над себе подобными, граждане подчиняются только Богу, своему вечному владыке, который освобождает их от клятвы верности владыке мирскому (там же).

Хотелось бы найти в России пример, прецедент восстания за право против неправа, хотя бунтарей в стране было много. Упреки Курбского Ивану IV сразу же перехлестнули за область права и справедливости в темы веры, верности, семейных, родовых отношений (истребление Иваном родных Рюриковичей, жестокое обращение с женами, детьми, слугами). Декабристское движение у его северных теоретиков ставило меньшую (смена одних личностей другими), у южных – большую (процветание государства) задачу чем восстановление права. Революция февраля 1917 года шла под лозунгом свобод, не права. Революция 1987–1993 годов попыталась было войти в область права, но очень быстро снова вышла из него. Известный теоретик права писал и курсивил в 1988 году в многотиражном публицистическом очерке о «звездном часе права» в России:

Именно формирование правового государства реально придает праву в социалистическом обществе то высокое значение, которое вытекает из нравственно-гуманной сути социализма[111].

При общем, правительства и населения, стремлении к правовому государству в тот год, когда писалась эта книга, какие-то начала права, может быть даже заметные, как гласность, уже существовали. Они были использованы силами, которые сделали так, что этих начал права оказалось недостаточно.

Подмечено, что сейчас, в обстановке перестройки, углубляющейся демократии, гласности, демократическими формами […] порой спешат воспользоваться не добрые, справедливые, совестливые, действительно принципиальные люди, а напротив, люди настырные, беспардонные, циничные, преследующие свои корыстные цели, сводящие счеты, пытающиеся возвеличить свою персону[112].

Мириться с таким применением права конечно невозможно, и что предлагает автор, авторитетный правовед:

Преградить недобросовестное использование демократических форм и институтов наряду и в сочетании с развитием политической культуры, чувства гражданской ответственности и могут эффективное законодательное регулирование, отработанные процедуры реализации этих форм и институтов[113].

Где гарантия, что «процедурами реализации» демократических форм и институтов «люди настырные» уже не воспользуются, как они воспользовались, по свидетельству того же автора, этими самыми формами и институтами? В таком случае к «процедурам реализации» придется добавить еще новые правовые механизмы? А если с ними случится то же самое? Теоретик права эту перспективу почему-то не рассматривает, а она ведет к наращиванию недеятельных законов, которые, как уже говорилось, хуже чем никаких законов.

В 1999 году западный юрист подводила итоги законодательной деятельности в новой России.

Россия не стала ни правовым государством, ни экономикой регулируемого рынка […] Парадоксальным образом принятие, среди больших трений, Конституции в декабре 1993 года ознаменовало конец краткого периода конституционализма в России […] Без боязни противоречия я сказала бы, что Россия живет в состоянии «стабильной неуравновешенности»[114].

«Стабильная неуравновешенность» (déséquilibre stable) как суждение о состоянии России в 1999 году близко соответствует перманентной революции (révolution permanente), кюстиновскому диагнозу 1839 года (I, 222). «Предпочитаемая размытость» закона означает радикальное, по-настоящему революционное презрение к уставному (писаному) праву в пользу норм, создаваемых прагматически конкретно в каждой ситуации, конечно с какой-то оглядкой на принципы права, но без веры в их стабильность, по настроению, как случится, из практических или страстных соображений.

Как назвать ситуацию, когда нормы поведения, не только неписаные, но и подробные предписанные безусловно существуют, но не предполагают правления права, а создаются существующей властью и подвластными ad hoc из понимания человека и ситуации и гибко меняются по обстоятельствам? Что стабильно в этой системе? Швейцарский юрист думает, что стабильна только неуравновешенность. Мы интуитивно ощущаем, что в нашем обществе, при всей неопределенности ситуации с конституцией и правами человека, существует жесткая норма. Это ощущается на каждом шагу, например при получении паспорта и регистрации. Западной правовой дисциплине у нас соответствует не менее прочная, но другая по сути норма.

В нашем обществе стабильно закрепление человека и его статуса задним числом в рамках ситуативно сложившегося вокруг него и в отношении его права. Например, рождение и место жительства человека случайны, но как только он записан в паспортном столе, место жительства жестко закрепляется за ним. Стабилен не закон, который течет, как конституция, которая переписывалась на протяжении восьмидесяти лет 4 раза полностью, а инерция записи о лице и вещи. Для этой черты правовой реальности есть старое слово: