У Кюстина много и по-разному о зависимости православия от власти (в том числе своей собственной).
[…] Политическая покорность сделалась для русских культом, религией (II, 81).
Можно сказать формально точнее: церковный авторитет и политическая власть накладываются друг на друга. Период, когда церкви практически не было, показывает как раз наибольшее совпадение верховного авторитета (величайшей мудрости всех времен и народов) и власти. Власти, которая не претендовала бы на то, что она от Бога, нет. Всегда нужна особая и направленная работа, чтобы сначала просто осмыслить разницу власти и религии, и уж тем более разделить их. Всегда при этом будет оказываться, что их разделить трудно, и всегда будет заманчиво казаться, что разделять их не нужно. До объявленного разделения церкви и государства – оно было настолько строго, что вошло в гл. III УК РСФСР (введен в действие с 1.6.1922) – их разделение было на самом деле больше. § 124 этой главы:
Совершение в государственных учреждениях и предприятиях религиозных обрядов, а равно помещение в этих зданиях каких-либо изображений – карается принудительными работами на срок до трех месяцев или штрафом до 300 руб. золотом[135] по сути дела требовал от всех государственных учреждений постоянно следить за собой, чтобы ничто не было похоже на молитву и икону. Но простое отсутствие богослужебных книг, непроизнесение ритуальных формул и неповешение икон могло ввести в подозрение, что молитвы произносятся тайно, священные тексты обдумываются без книг, а священные образы воображаются. Чтобы это подозрение полностью исключить, нужны были книги противоположные церковным, т. е. классики марксизма-ленинизма, формулы совсем другие, но именно формулы, и опять же портреты классиков. Прибавьте регулярные собрания, и государственные учреждения стали аналогом храмов.
Вспомним неудобство с вступлением в правовое пространство. Оно требует поступка, без которого можно прожить. Аристотель говорит здесь о разнице между жизнью и благой жизнью полисов. Тот же порог неизбежен при переходе от смешения власти с религией к их различению. Этот переход тоже не обязательный, тоже требующий поступка. Удобства от сбережения себя меньше, чем неудобства например при неразличении божественного и властного авторитета: божественный кажется властным, властный божественным. Мы хотим по крайней мере начать разбираться в этих различиях.
При неразличении власти и церкви, в условиях правовой свободы (свободы права) и крепостного права легко теоретически вычислить, что произойдет: люди из своих представлений о первенстве божественного права будут диктовать, требовать или просто ожидать от власти выполнения божественной воли. Это значит, что никакого разговора о праве помимо идей божественного устроения не получится. Нечаянно мы уже это и задели, в упоминании о божественной санкции на восстание против тирана по Фоме Аквинскому.
А противоположное? подчинение наоборот религии требованиям власти? Такое возможно?
Кюстин уверен, что наблюдает именно такое, поскольку церковь в России государственное учреждение. В крайней форме подчинение религии власти было при Иване IV, о котором Кюстин читает Карамзина.
[…] Русские, принудив свою совесть к молчанию, ставят монарха выше Бога и почитают за добродетель принести всё, что имеют, в жертву империи… ненавистной империи, чье существование зиждется исключительно на пренебрежении человеческим достоинством!!! Ослепленные монархическим идолопоклонством, преклонив колени перед политическим кумиром, которого они сами же и изваяли, русские, как в наш век, так и в век Ивана, забывают, что для человечества, включая и славян, уважение к истине и справедливости важнее судьбы России (II, 88).
Мысль красивая, безусловно верная. Божественная правда выше всего. Но принести всё, что имеют, включая свое достоинство, т. е. собственную человечность, в жертву власти – значит уже обращаться как бы к Богу, стоять почти перед ним, во всяком случае – ждать его.
В дополнение можно сказать: если ждали от правителя божественной способности принять такую жертву, не быков, а самих себя, то дело шло явно о чем-то большем чем просто политика. В эпохи, как та, о которой вспоминает (по Карамзину) Кюстин, люди переставали видеть разницу между Богом и человеком во власти. В большей или меньшей мере это отождествление поэтому, надо думать, происходит всегда.
Божественное поклонение правителю это вызов ему тоже, страшная проверка его, со страшным риском для него и для себя. Дать ему, при его явной или неявной заявке на божественность, лукаво шанс: пусть он будет тем, чем себя назвал. На трансцендентные заявки правителей страна отвечает шагом навстречу, т. е. вызовом на вызов. Обе стороны, власть и народ, при этом конечно выходят из области политического права – если вообще когда-то в той области были. Они входят, явно или неявно, в область божественного права и испытывают властителя, себя и одновременно – свои представления о Боге.
Положение власти в такой ситуации взаимного испытания и вызова оказывалось всегда, мы об этом говорили, конечно всевластным, но и одновременно незащищенным. Властитель, хотел или не хотел, был вынужден делать сверхчеловеческие жесты. Тут надо искать, между прочим, причину – не только во властолюбии, – того, что обожествленный правитель начинает уничтожать вокруг себя претендентов на власть и не может назначить себе продолжателя. Уникальное отношение религиозного почитания, устанавливающееся в отношении его, страшно важное, потому что на нем теперь держится держава, собрано конечно уже не на его политической функции, не на месте верховного правителя, а на харизме, – и тогда не себя, а державу спасая, он должен позаботиться о том, чтобы невидимые связи между его образом и верой страны, чтобы ее не обмануть, сохранились.
Захватывает его и, как это говорится, поверившую ему, вверившую ему себя страну не только установившееся единодушие, но и ощущаемая, хотя и плохо осмысливаемая, перспектива какого-то окончательного достижения. Оно представляется в виде мирового господства, небывалого благосостояния, обязательно для всех, окончательно, как еще никогда не было. Могут ставиться абсолютные, как Александром Македонским, цели, но могут ставиться и скрыто-абсолютные, якобы прагматические, может быть просто в виде наконец полного исправления надоевших недостатков, даже в виде снабжения каждой семьи дешевой надежной автомашиной – с тайным оттенком тотальной мобилизации.
Всякое вкладывание всего себя, полная жертва, абсолютная самоотдача, сверхусилие ассоциируются с окончательным достижением. Исторически достигнутое всегда оказывается относительным или вообще не дается, но всегда достигается прояснение человека, его статуса, его отношения к Богу, что может быть еще важнее чем операции с веществом или пространством. Инстинкт здесь не обманывает. В истории государств есть поэтому тяга к тем, кто имеет кураж ждать и требовать от народа настоящей полной жертвы. Заявленные цели могут быть химерой, но ожидание достижения не иллюзорно, узнавание себя произойдет. Поэтому называть обожествление правителя, «культ его личности» просто недоразумением, и даже только тупиком – тоже нельзя. Память народа делает эпохи жертв главными в своей истории.
Наша задача осложняется: божественное право мы должны включить.
Говоря о жертве правдой ради политических интересов, Кюстин конечно не думает до конца. Он не случайно тут и противоречит себе, потому что сказал о самораздирании России – и одновременно говорит, что жертвенное подчинение нечеловеческим правителям служит единственно только продлению существования державы. Я бы опять повел иначе разбор, но сначала послушаем, что он говорит:
[…] Они согласны поклоняться тигру вместо бога – лишь бы не погибла их империя [в том смысле, что она погибла бы, если бы народ предпочел служение правде-справедливости, не жертвовал бы все силы сомнительной, во всяком случае не безусловно праведной цели]; такой политики придерживались русские во время царствования, положившего начало России, и в политике этой – стихийной или обдуманной, не важно, – долготерпение жертв пугает меня даже больше, чем неистовость тирана. Больше того, я с ужасом замечаю, что, как бы ни изменялись обстоятельства, те же взгляды русские исповедуют по сей день, так что, роди русская земля второго Ивана IV, всё повторилось бы вновь (II, 88).
Я бы сказал, народ тайно готов быть жертвой, потому что инстинкт ему подсказывает, что в выкладывании себя он достигнет полноты. Здесь представление о предельной тяжести как освобождении. И, из такого ожидания свободы от отдания себя единственной судьбе и, наоборот, душевного дискомфорта при необязанности ничем ни перед кем, непризванности ни к чему, можно снова присоединиться к суждению Кюстина, только уже не с его возмущением, а с удивлением перед интуицией народа. Речь о театральном отказе Ивана IV <от власти> и после просьб согласии ее снова принять:
[…] хищник, растрогавшись, соглашается исполнить просьбу пожираемых им жертв; он обещает стадам снова приняться за их истребление, он снова берет власть в свои руки, не только не посулив народу никаких послаблений, но, напротив, выставив абсурдные условия, направленные исключительно к удовлетворению его неистовой гордыни, и эти условия народ, мечтающий о рабстве, как другие мечтают о свободе, народ, алчущий собственной крови и готовый умереть ради забавы государя, принимает как великую милость: ведь он, этот народ, тревожится и трепещет, стоит ему вздохнуть свободно.
С этой поры тирания забирает над русскими все права и при этом продолжает быть столь кровавой, что подобной ей мы не найдем во всей мировой истории, ибо здесь равно безумны были и гонители, и гонимые. И государь, и нация – вся империя впала в неистовство, и последствия этого помрачения ума не изжиты и по сей день. Грозный Кремль […] (II, 89).