Том II. Введение в философию права — страница 50 из 74

ет осмысления, только это. На более истоптанную и захламленную площадку, чем тема народа, выйти, казалось, было уже нельзя. Мы, однако, выходим и имеем смелость объявить: господа, ни мы не знаем, ни вы не знаете, господа, что такое род и народ; своё; собственность; мир. Ни что такое «знать». Ни что такое «мы».

Гегель позволяет себе доверие к себе. Он говорит своё, не тревожась о том, как именно и когда своё окажется всеобщим. В теме свободы, познания себя, мысли Гегель не отступает от своего. Прорыв к цели всей «Философии права» дан в краткой начальной формуле («идея права есть свобода»). Дальше идет диалектика, упрямство, которого хватает на то, чтобы не принимать ничего не своего. Должно ли упрямство в конце концов примириться с миром? Нет, дело кончается не соглашением и договором, – никогда, – а, наоборот, тем, что противостояние заостряется до предела и крайнее напряжение («нагнетание», А. Ф. Лосев), а не соглашение и примирение, вмещает в себя целый мир и любое множество. Чтобы расслышать такого Гегеля до конца, нужно, конечно, упрямство такого же сорта как у него.

Гегелевское самопознание не столько производит себя в «духовном творчестве», как стало позднее у Маркса, сколько возвращается к самости своего в смысле интимной близости того, что всего надежнее. «Поскольку рассудок постигает бесконечное лишь как нечто отрицательное, а тем самым как потустороннее, то он полагает, что оказывает бесконечному тем больше чести, чем больше отодвигает его от себя вдаль и отстраняет от себя как нечто чуждое. В свободной воле истинно бесконечное обладает действительностью и наличностью – она сама есть эта в себе наличная идея», точнее, сама свободная воля есть присутствие (Dasein) вечности как рождающейся (85).

Свобода – то ближайшее свое, которое оказывается и самой далекой целью. Гегель ощущает вечность как не перестающее, не устающее развертывание безусловно нового в интимном источнике свободы. Эта свобода может показаться мнимостью, а единственной реальностью – сплошная обступающая нас машина физики, физиологии, психологии, биологии. Мы плохо поймем Гегеля, если будем думать, что он (то же другой речью можно сказать о Канте, Шеллинге) выкраивает рядом с машиной природы отдельную область свободы. Нет вся природа угадывается как тайная свобода. Машина – еще не последнее слово о природе, пока мы не знаем, как собственно устроена и пущена в ход эта машина. Как бессмысленно копаться в неведомом механизме наобум, так условным остается всякое разграничение областей природы и свободы как якобы противопоставленных. Это разграничение будет снято, говорит Гегель из уверенного знания, которое кажется противоположным нашему опыту неуверенности в человеческих возможностях, но, может быть, относится не совсем к человеку или не к тому человеку, которого видим мы сейчас. По-видимому, всему свое время и каждое время особенное. О времени Гегеля мы теперь уже не имеем такого осязаемого знания, как о своем. Мы видим, что ставка Гегеля очень велика. Мысль-свобода граничит у него с Богом. Свободная воля «находится безусловно у себя, потому что она соотносится только с самой собой и ни с чем больше; тем самым отпадает всякое отношение зависимости от чего-либо другого. Она истинна, или, вернее, есть сама истина, поскольку ее определение себя состоит в том, что в своем наличном бытии, т. е. как противостоящее себе, она есть то же, что ее понятие, или чистое понятие имеет своей целью и реальностью созерцание самого себя» (86), т. е. собственного в своем. Свободная воля – не человек или не совсем и не только человек. Но Бог не здесь и не там, не тогда и не сейчас; и если Он в истории, то не внутри календаря, а так, что от Него начинается отсчет исторического времени.

Мы говорили о влиянии Гегеля – на Кузена, на Белинского, на Кьеркегора, на Маркса и так далее. Гегель доминировал в XIX веке. Но и в XX веке – Кроче, Гуссерль и его феноменология, Хайдеггер, у нас Розанов, Лосев. Марксистов во всём мире, и не только полуконформистов как Ильенков, Батищев, Трубников, манило объявить с пикантной остротой, что под вполне официальным именем Маркс, казенным, таится «молодой Маркс», т. е. Гегель. Это последнее в свою очередь таилось, но «молодого Маркса» в марксистской стране вроде бы обязаны были знать, и этим рычагом марксисты-обновители хотели повернуть страну, казалось бы, послушно припавшую к Марксу, подключенную к нему через миллионные издания, через обязательные семинары «политического просвещения» и «методологии», через общеобразовательные школы. Мечталось, что если теперь через те же каналы дать «раннего Маркса», то страна снова сможет дышать мыслью, а не задыхаться в догме. Марксисты-обновители не заметили по нехватке трезвости, которой можно было научиться только у Гегеля, но не у Маркса, хотя бы и молодого, что власть уже очень рано охладела ко всякому Марксу. Реформисты марксизма надеялись на наивность власти, на ее зависимость от идеологии, а власть давно уже произносила «Маркс» и думала о чем-то своем. Из-за этого система питания народа Марксом прохудилась и долго работала вхолостую, так что замысел новаторов как Давыдов, Гайденко, Мотрошилова впрыснуть в народ через Маркса по официальным каналам молодого Маркса, а через него пожалуй даже и немного Гегеля, не могла иметь никакого успеха. В чем был промах этого замысла? В неспособности понять, что мысль или безусловно чиста, или ее нет.

Только в меру безусловного, не нуждавшегося по своей абсолютности в манифестах, радикализма Гегель соизмерим с европейской историей, с ее планетарным замыслом, еще не раскрывшимся вполне и теперь. Его ученик Маркс – уже лишь одна из слепых сил этой истории. Гегель прав не потому, что идеализм истиннее материализма, а потому что вне миссий и партий и сил есть странное развертывание пространств из тайны своего, которым Гегель имел мужество быть без остатка захвачен. Для этого надо иметь мужество, потому что все глаза обычно направлены туда, откуда ждут вестей. Их ждут со стороны, во всяком случае – не от странного провинциала, шваба, упрямо думающего о своем. Развернутое им пространство поэтому не было опознано в его сути; в нем увидели что-то привязанное к эпохе и назвали Гегеля «теоретиком революционной буржуазии», поняв его радикализм не как укоренение в бытии, а как еще один бунт.

Так прочитанный Гегель годился уже только для пополнения философского архива, хотя интерпретаторы еще долго питались тайной энергией недопонятой мысли.

Говоря о всеобщем, имеет ли Гегель в виду историческое, общественное, эпохальное, широкое в противоположность частному, изолированному? Наверное да. Тогда правы говорящие, что упрямец, радикал, мистический анархист сдался перед государством, бюрократией, Берлином? Едва ли. От какого страха или от какой жажды какого успеха он стал бы приспосабливаться к прусскому государству, которое он не мог любить больше Маркса. В Марксовой идее отмены государства слышен криво понятый гегелевский урок. Ученик и тут не мог быть смелее учителя. Гегель не учил об отмене и отмирании государства потому, что шел дальше порога, на котором споткнулся Маркс. Полное принятие Гегелем государства, притом «конкретного», вот этого, прусского, имело оборотной стороной такое же полное снятие его. Неожиданный поворот дела, но такой можно и нужно ожидать от философа. Наоборот, публицистическая, в том числе Марксова, критика государства, так же как революционная критика и так называемая критика оружием, эффективно служит реставрации государства через его реорганизацию. Критика всякого института есть его тематизация, т. е. привлечение к нему внимания, сил и средств.

Рискнем еще на один шаг и спросим: какое отношение Гегель имел к новоевропейскому процессу, к прогрессу, к революционному или другому изменению государственного строя в Европе? Случайно ли цитирование Апокалипсиса в конце предисловия к «Философии права»? Современность, на которую он «оказал такое большое влияние», для него хороша, очень хороша, она лучшее из возможных времен. Вспомним Лейбница с его загадочным «лучшим из миров». Государство и прусское государство – часть такой современности. Примем его безусловно. «Философия […] по отношению к этой бесконечной массе предметов […] должна проявить величайшую либеральность […] Наука […] далека от той ненависти, которую суетное всезнание питает к множеству обстоятельств и учреждений […] Данная работа […] будет попыткой постичь и изобразить государство как нечто разумное в себе […] дальше всего от того, чтобы конструировать государство таким, каким оно должно быть […] цель лишь показать, как государство, этот нравственный универсум, должно быть познано […] Задача философии – постичь то, что есть, ибо то, что есть, есть разум» (54 сл.). Повтор. Мы уже слышали: что разумно, то действительно, и что действительно, то разумно. Это было страницей выше, а теперь – «то, что есть, есть разум». Но в окружении этого знакомого, перед словами «задача философии», стоит загадочный «прыжок». Hic Rhodus, hic salta, цитирует Гегель. Какой Родос, куда надо делать и какой скачок? Цитируется древняя поговорка, но скачок надо делать здесь и теперь.

Скачок будет сделан не в ближайшем будущем, например после надвигающейся пролетарской революции, а еще раньше, прямо сейчас, когда спокойно и «с величайшей либеральностью» не вносится никаких предложений по перестройке государственной системы, никаких проектов, не навязывается никому советов, ни от кого ничего не требуют. Разум, спокойный, довольный, располагается как лев в берлоге у себя дома и отсюда делается – или уже сделан? – скачок. Всё принято потому, что всё есть. Все равны, вы и я, в том, что вы есть, как есть и я. Я никуда вас не зову, ни к чему не принуждаю, ничего от вас не требую; я вас, государство, историю, общество, Европу принял полностью. Мы все действительны и все разумны. Кроме того, я, Георг Фридрих Вильгельм Гегель, профессор философии, просто сижу, должен сидеть здесь перед вами. Вас трое или четверо моих учеников, или больше, это не так существенно. Мы независимо сидим и думаем в свободном государстве, чтобы схватить, be-greifen, разумом, Ver-nunft, от greifen и nehmen. – Но государство это на самом деле несвободно, но вас понимают неправильно, но из вас сделают употребление наоборот? – Ну и что! как будто все эти скучные вещи имеют какой-то вес рядом с мыслью; как будто мысль – для влияния, для того чтобы быть понятой, для того чтобы произвести действие, отстоять политическую свободу или защитить личность или преодолеть в себе какого-то там раба. Всё это неважно, а и было бы важно, не хватало мне еще делать какие-то операции над собой, чтобы изменить себя или других. Если у меня есть еще какая-то сила, то уж не для того чтобы что-то вытворить, а только для того, и сколько тут ни растратишься, всё будет мало, чтобы