Том II. Введение в философию права — страница 52 из 74

Когда же всё устроится, когда я всё устрою? Ах если есть силы и минута для такого вопроса, то поскорее оставь мысли мысль, не трогай ее; пусть зависнет эта минута с ее заботой об устройстве, с тревогой о неустроенности, такая какая она есть. Мы хотим хорошего, все люди по природе стремятся к благу. Среди вещей всё относительно, безусловно хорош только род. Род существует только в рождении рода. Только оно выносит из перебора вещей, которых много и чье достоинство относительно. Платоновская идея блага – не одна из идей, а идея рода, т. е. идея идей. Идея, т. е. род в его рождении, не исчисляется; рождение собственно одно и единственно, всякое рождение окажется рождением рода, указывающего на всякий род и на род родов, идею идей. Повторим это всё себе для напоминания. Мы уже подходили к тому же с разных сторон и, возможно, придется снова.

Мысль, не манипулирующая собой, для «зрелого» сознания кажется возвращением к детской непосредственности. Схватывание первого попавшегося в поле внимания смягчено в ней детской подвижностью отвлечения, перетекания внимания. От ранней гибкости мысли нет надобности никуда уходить. Гегель остался мудрым ребенком с открытым жадным интересом к новому и с готовностью смотреть, слышать. Для непредвзятой открытости всё в каждый момент всерьез и в каждый следующий момент меняется.

Бертольд Брехт: «Гегель принадлежал к величайшим юмористам среди философов… Юмор его выражался в том, что он не мог и помыслить, например, о порядке, не представив себе немедленно беспорядка. Ему было ясно, что в непосредственной близости с величайшим порядком находится величайший беспорядок, он зашел даже так далеко, что сказал: на том же самом месте!». И еще: одна из шуток Гегеля в том, что Маркс и марксисты, «величайшие мятежники, называют себя учениками величайшего поборника государства»[414].

Прав ли Брехт, нужен ли юмор, нужен ли вообще какой-то прием или подход, чтобы видеть так? Для Брехта превращение всего во всё всё-таки шутка, он серьезен и в конечном счете хочет, чтобы было что-то кроме шуток; он нравственный человек и марксист, партийность требует занять позицию, выбрать и решиться на что-то одностороннее. Тяжеловесное старание наладить сознание и увидеть наконец «правду» придает тяжелую вязкость работе Брехта, он упорядочивает «предметы изображения». Гегелю был бы ближе Ионеско, противоположность Брехта. Дети оставляют вещам быть как они есть, взрослые плетут сложное плетение, стремясь уложить всё в одну картину.

«Философия права» делится на три части, каждая из которых имеет по три раздела. Собственность – тема первого раздела первой части. Разговор о собственности начинается соответственно не с имущества, а с непосредственной воли. Она свободна в себе и для себя. Гегель не говорит «детская» непосредственность, это и подразумевается строем мысли не юмориста, а лучше скажем, мудрого ребенка. Непосредственную волю, с которой начинаются абстрактное право и собственность, не будет ошибки видеть в детском безграничном своеволии. Воля, der Wille, – слово, родственное лат. volo, нашему воля, велеть, довольно. Можно представить себе самоправную волю упрямого ребенка. Ницшевская воля, которая скорее захочет волить сама себя или ничто, чем ничего не хотеть, входит в гегелевское понимание непосредственной воли. Это начало воли, определение и определенность которой – неопределенность, любая воля. Неопределенность, определяющая эту простую волю, в свою очередь определяется у Гегеля как противоположность определенности, и опять уместно думать при этом об упрямстве: чего ни дашь своевольному ребенку, ему надо не то, он уходит от уговоров и соглашений. Его хотят тогда побить, т. е. сломить его волю, но Гегель – несломленный ребенок. Он хочет начинать философию права именно с того, чтобы увидеть этот своевольный беспредел воли. Русский язык пригодился бы ему здесь, потому что в своем немецком Гегель развертывает как раз эту связь воли-хотения и воли-свободы, заложенную в русском слове. Гегелевская неопределенная воля включает и то и другое, сво-боду свое-волия, ускользающего от определений из отвращения к любым предлагаемым ему определенностям, размахивающегося в захвате. Разумеется, такой воле рано или поздно помешают, раньше всего она споткнется сама о себя. Но ведь не в том же дело, что и как ее когда-то ограничит. Дело в том, что для начала она вот такая. Значит, и в конце она тоже должна быть такая (!). Не сломленная вначале, воля не остановится, пока не охватит целый мир.

Важно, что Гегель не приписывает непосредственную волю какому-то обладателю, например личности. Мы уже давно заметили, что личности нет ни в числе основных философских понятий, ни в Библии до Евангелия включительно. Как в Библии мы находим не «личность», а лицо, так гегелевскую простую волю лучше понимать как лицо, например как лицо ребенка, который смотрит нам в глаза как запредельный гость, как инспектор из другого мира, так что делается не по себе от этого неприрученного своеволия, которое ничего не хочет знать вне себя равного себе. Еще рано требовать от такого существа уважения к родителям. Родителей пока нет на горизонте, как, впрочем, и местоимения «я». Родители и собственное тело – только вещи среди вещей, и вещам полагается свирепое наказание криком и отчаянными жестами за стеснение воли. Лицо (Person) определяется предельно просто. О настоящем философском определении можно заранее знать, что оно никогда не будет сцеплением простых понятий в сложное, постройкой из элементов, а всегда окажется упрощением понятия, выходом из нагромождения на свободу. За кажущейся сложностью здесь всегда как вспышка прояснение. Лицо у Гегеля определяется как воля, конкретная, встречающая нас, обращенная к нам в этом вот лице. Как аристотелевское ἕκαστον, оно не редуцируется и не дедуцируется, каждый раз оказывается именно таким, каким ему случилось быть, и изменить мы тут уже ничего не можем. Поведение человека, упрямство ребенка может казаться нерациональным, но в досадной несговорчивости полновесно присутствует воля в ее исходном определении, неопределенности.

Замечание по ходу дела: в сравнении с Хайдеггером Гегель содержательнее в таком же смысле, как историческая живопись первой трети прошлого века содержательнее абстракционизма. С другой стороны, как Пауль Клее предполагает знание традиции и вращенность в нее, выполняет задачу комментария, помогающего видеть традиционную живопись заново, так Хайдеггер предполагает подробное знание Гегеля, учитывает его содержательное богатство и своей непохожестью на Гегеля показывает, насколько трудно уже его, Гегеля, сегодня прочесть.

Будем иметь в виду: лицо (Person) есть конкретная воля, своевольная данность желания, с которым по-честному ничего не поделаешь и ничего собственно не надо делать. Личность (Personlichkeit) будет уже производным от лица – воли.

Теперь – резкий ожидавшийся поворот. Только что размахнувшаяся на воле воля, заявив о своей безусловной неопределенности, срывается, и как-то вдруг. Гегелю не приходится ничего ретушировать, ничего конструировать. Он просто слышит еще раз то, что сам произносит, слово «лицо», и в нем, особенно в его производном «личность», улавливает что-то подозрительное. «Личность». Это звучит, может быть, и высоко, но одновременно в применении к каждому человеку насмешливо. Русскому переводчику не верится, что у Гегеля такой слух к языку, и он подправляет: «Высшее в человеке есть то, что он – лицо, и тем не менее уже в самой этой голой абстракции лицо есть нечто презрительное» (97). Переведем правильно: «Высшее в человеке – быть Лицом, и тем не менее голая абстракция Лицо уже в самом звучании слова содержит что-то презренное». Вообще за каждым словом, за каждой запятой русского Гегеля чувствуется ревнивый присмотр редактора, переводчика, который никогда не даст мысли свободу быть простой и детски наивной, вернет ее от рискованного размаха к «реальностям», за которыми у пугливого копировальщика в конечном счете всегда стоит его обыденная скука, путаница, магазин, служба, улица. Почему-то «презрительное» вместо «презренное», сказано о звучании слова лицо, личность; гегелевское «в самом выражении слышится» вообще выпадает из перевода. Это отдельное замечание о переводе и его редактировании, которые требовали бы в данном случае и вообще подробного разбора, мы делаем только потому, что случай кажется нам характерным. Господа, говорит здесь Гегель, разве вы не слышите, что даже само слово «личность» звучит подозрительно. Современное сознание, в своей ученой форме преимущественно распоряжающееся во всей переводческой деятельности, не только не хочет этого слышать, но не хочет расслышать даже и того, что говорит Гегель.

Иначе как в юридическом смысле личность у Гегеля не берется в качестве первичного понятия. Личность понимается как обобщение от лица. Лицо определяется как воля в смысле, приблизительно равном значению русского слова «воля», направленный порыв и простор.

Надрывается это лицо, эта воля сразу же, именно тем, что замахивается на всё (!), как ребенок хватается подряд за всё что попало и ему самому оттого не по себе. На размах воли с самого начала, самой ее неопределенностью наложен естественный запрет, Verbot. Воля столкнется лицом к лицу с нельзя. На своеволие и упрямство будет наложен запрет. Для этого не потребуется никаких норм нравственности. Запрет будет наложен даже не столкновением моей воли с чужой, а сшибкой моей воли с моей же. Даже если я ожесточусь в тупом упрямстве.

Но раньше, чем это произойдет, и без того, чтобы мне вставать в зависимость от того, что продиктует мне запрет, я могу увидеть запрет своим разумом, которому я тоже дам волю или, вернее, позволю разуму быть одновременно и волей, как того требует Гегель. Из-за того, что я дам волю своему разуму, я не отниму волю у своей воли. Пусть она рискованно неопределенна, но я не наложу на нее искусственных ограничений, не буду использовать разум для борьбы с собственной волей. Разум не позволит рассудку судить в его нищенской ограниченности так, что поскольку я, волящий, всего лишь маленький человек внутри моего тела в данных условиях нашего времени, то и хотеть должен малого.