Как бы не так. Ребенок этого не собирался делать и Гегель тоже не будет. Воля субъектом и его природной ограниченностью не ограничится (!). «Для этого лица как в себе бесконечного и всеобщего ограничение быть только субъективным противоречиво и ничтожно» (99). Где инстанция, которая поставила бы предел разумной воле. Она требует себе не больше прав и больше собственности, а всего. Других запретов, кроме тех, которые ей способствуют, воля знать не хочет; внешние запреты вообще не для нее. Воля в самой себе приходит к необходимости запретов особого рода, которые ей нужны, чтобы не сбиться, т. е. для ее же свободы и широты. Мы уже говорили о тожестве демократии, т. е. всеобщей свободы, и строгого порядка, при том что полная несвобода дает распущенность. Порядок не стесняет свободу, а высвобождает ее.
Я столкнусь с другими или не столкнусь, но раньше того моя воля, т. е. мое лицо отличает «себя от себя» (§ 40, там же). «Воля… различенная не от другого лица… а в себе самой, есть как особенная воля, отличная от себя и противоположная себе как в себе и для себя сущей, – неправо и преступление» (там же). Раньше, чем передо мной окажется неправ преступник, я в самом себе уже раздор. Отличие воли от себя самой означает, что я сам себе другой. Воля есть лицо, которое есть я сам. Другой во мне, так сказать, раньше меня. Он ближе ко мне чем я сам. Я себя пока еще не знаю, и это пока еще – мое всегдашнее исходное состояние. Насколько я себя знаю, я знаю себя в другом. В это я другой себе заранее включены уже все другие. Договор и предшествующий ему разговор оказывается обязателен. Сам раздор между разными я, предшествующий мне, – это уже какой-то разговор, раньше которого меня не оказывается. В любом случае я в разговоре с другим и ищу отношений с ним.
Откуда происходит необходимость дать «внешнюю сферу» для своевольной воли? Разве ей мало своей исходной безусловной свободы? Ведь ясно, что во «внешней сфере» царственная воля надорвется без высшей школы. Не спокойнее ли царить в мечте и воображении? Здесь правит императив идеи, родов, велящий выйти из изоляции в своё как родное, родовое. Именно потому, что воля первоначально не определена, ее своим собственным должно стать всё. Выйти из изоляции, брать и давать поэтому неизбежно. Начать с собственного тела, которым своевольный царственный младенец почти еще не владеет.
Выход во «внешнюю сферу» необходим именно для того, чтобы преодолеть наблюдение ее извне как чужого. К чужому надо выйти, чтобы чужого не стало. Наивным кажется, что чуждое окружение велит «уйти в себя» в смысле отвернуться от постороннего. Омфалопсихия, узрение собственной души в особом свернутом положении тела, когда взгляд упирается в пупок, – крайний случай замыкания на таком «себе», который не становится созерцателю своим. В рефлексии такого рода всё созерцаемое остается чужим, чуждым, внешним. Просто поворачиваясь от чужого внешнего к себе, я оказываюсь внешним сам. Свое и свое раскалываются здесь до полярности, показывая, что мы приближаемся к настоящим и, стало быть, рискованным вещам.
Гегель обнаруживает двойственность в вещи (Sache), она «может иметь противоположное значение; в одном случае, когда говорят: в этом суть дела (das ist die Sache), всё дело в вещи… [вещь] имеет субстанциальное значение; в другом… вещь лишь внешнее» (§ 42, с. 101). Внешнему не хватает утвержденности в «своём», в свободе. Всё, что не чистая свобода, не в себе. «Я в качестве чувственного – сам внешний, пространственный и временной» (там же). Где я непространственный и невременной? Даже не в сознании, в чьей противопоставленности сознаваемому уже заложена пространственность, а в «свободном духе, который необходимо отличать от просто сознания» (там же). Где же своё? Сознание, созерцание, мышление самого себя, рефлексия – всё это еще не то. Гегель говорит резко: «Животное может созерцать, но душа животного имеет своим предметом не душу, не самого себя, а нечто внешнее» (там же). Можно видеть себя – и не себя, иметь дело с собой – и не с собой. Вокруг этой двойственности весь интерес. Мысль вспыхивает вокруг нее и не может уже угаснуть, потому что, разгораясь от этой двойственности, не может ее объяснить.
Вдруг эта двойственность открывается Гегелю в самой его теме, собственности. Есть собственность и собственность, которые так различны между собой, что можно говорить об одной, не упоминая о второй. Гегель объявляет, что «внутренняя собственность духа», ein inneres Eigentum des Geistes, «владение телом и духом, которое достигается образованием, учебой, привыканием и т. д.» (§ 43), не будет рассматриваться в «Философии права». Вынесенная за скобки, именно эта собственность становится, однако, постоянным фоном всего говоримого, его умалчиваемым. И одновременно оставляется будущей мысли. Когда Хайдеггер в кратком недавно опубликованном тексте «Бедность» говорит о нищете, необходимой бытийному богатству, то он выполняет задание, завещанное Гегелем, и вступает в трудное «между» своего и своего, собственного и собственного, Гегель объявляет в том же § 43 тему, которая хорошо переводится на русский язык как отчуждение. Отчуждение – переход «духовной собственности» вовне. На отчуждении стоит Маркс, и российский опыт трех четвертей века подчинялся программе снятия отчуждения через обобществление собственности. Будет лучше, если мы позаботимся здесь об осторожности. Губительная болтовня вроде отметания этого семидесятипятилетия как ошибки готовит только еще худшую и длинную ошибку. Мы даже еще и не взялись за дело настоящего осмысления, пока не заметили, что теперешние активисты не дальновиднее активистов первой трети века. Всего легче споткнуться, когда кажется, что трудности позади. Для осмысления уникального опыта России прежде всего надо и важнее всего было бы сделать то, что упустили в начале века – прочесть Гегеля, пусть даже и после Маркса.
Крупность, размах этой мысли захватывают. Читая Гегеля сейчас, я невольно снова ставлю на полях такие же беспомощные восклицательные знаки и значки «очень важно», как и 36 лет назад. Это восхищение, удивление – того же рода, как когда снова оказываешься в горах. Природа убивает нас в упор красотой (Жерар де Нерваль). От человека требуется немногим больше, чем принять эту смерть.
Если я, часто думавший о Гегеле, через 36 лет продолжаю так же наивно ему удивляться, то можно с уверенностью сказать, что и через сотни лет другие смогут иметь тот же опыт. Об «освоении Гегеля», при отсутствии даже постоянства думания вместе с ним, не приходится и говорить. Будет небольшим преувеличением считать, что он спокойно лежит в библиотеках непрочитанным.
Присвоение вещей лицом, волей – это их при-своение им же самим (вещам), возвращение вещей в их собственную самость, потому что секретом собственности (своего, родного, рода) обладает во всем мире только свободная воля. Все вещи могут и, добавим, должны «стать собственностью человека, поскольку он есть свободная воля и в качестве такового есть в себе и для себя, противостоящее же ему этим свойством не обладает. Следовательно, каждый имеет право сделать свою волю вещью или вещь своей волей, другими словами, снять (auf-zuheben) вещь и переделать ее в свою». Гегелевское снятие возвышает; переделывание означает пересотворение или сотворение заново; в свою вещь превращается и для себя тоже, поскольку впервые ей отдается ее суть. «Ибо вещь как внешнее не имеет самоцели, не есть бесконечное отношение с самой собой, а есть нечто внешнее самой себе» (103). Вещь не имеет самоцели как внешнее себе же самой; самоцель есть самость как цель; своё бесконечно в качестве рода не столько потому, что род не ограничен никаким числом индивидов, сколько потому, что род не отграничен от других родов и от всех родов.
«Только воля бесконечна, абсолютна по отношению ко всему остальному, тогда как другое со своей стороны только относительно» (103–104). Таким образом, в наивной воле, замахивающейся на всё, и только в ней вещи имеют шанс прийти к своему собственному. «Присвоить себе (zueignen) значит в основе показать высоту моей воли против вещи и доказать, что она не есть в своем и для своего, не цель себя. Это показывание достигается так, что я кладу вещи другую цель, чем та, которую она непосредственно имела; я даю живому существу другую душу, чем оно имело; я даю ему мою душу. Свободная воля есть тем самым идеализм…» (§ 44)[415]. Составитель энциклопедической статьи успокаивается, подчеркивая эту фразу: рубрика, куда можно отнести немецкого философа Гегеля, названа им самим. Мы, однако, не смущаясь тиражом справочного издания, читаем последнюю фразу вышеприведенной цитаты: свободная воля, или просто воля во всем размахе этого нашего слова, есть прорыв к идее, т. е. к роду, т. е. к собственно своему, дарящий вещи ее своё, наделяющий ее при-своением как возвращением к собственной сути. И дальше мы замечаем многозначительную ошибку в переводе Гегеля на русский язык (104): «Свободная воля есть… идеализм, не рассматривающий вещи такими, каковы они в себе и для себя». Перевод неверен. Гегелевский идеализм, наоборот, только то и делает, что «рассматривает» в себе и для себя вещей. У Гегеля сказано буквально: «Идеализм не держит (не считает) вещи как они есть за такие, которые в своем и для себя». Вещи как они есть еще не свои. Противоположный такому идеализму реализм (ср. дискуссии о научном реализме), который хочет видеть в вещах как они есть полноту, придает им самостоятельность, когда они сплошь условны, опровергается не философией, а коровой. Поедая траву на лугу, корова доказывает, что назначение травы не в том, чтобы оставаться как есть. Корова и коса продолжают быть нужны траве, как некогда гигантские травоядные оказались нужны земле в огромных количествах, чтобы поесть безудержно разросшуюся зелень, которая иначе могла бы увеличить процент кислорода в воздухе до того, что всё сгораемое на земле вспыхнуло бы от первой молнии.