Том II. Введение в философию права — страница 55 из 74

Уносит все дела людей

И топит в пропасти забвенья

Народы, царства и царей[416].

Безусловная скованность воли присутствием мира имеет другой характер, чем обреченность на это присутствие. Условия, в которых находит себя воля, условны, но безусловен характер экзамена, лежащий на этих условиях, когда не безразлично, а может быть единственно важно, как будет пройдена проверка воли этими условиями. Расхоложенность, к которой располагает переменчивость условий, обманчива особенно из-за краткости времени, отпущенного на экзамен. От достаточности времени зависит, успеет ли воля прийти к решению или нет. Но эта зависимость не такая, что решение вырабатывается со временем. Никакого времени не хватит для решения, если нет решимости на принятие – безусловное – условий экзамена. Кроме того, решение, если оно приходит, появляется всегда вдруг, «сразу». Решение не функция времени. Вместе с тем время, не будучи достаточным условием, в каком-то смысле оказывается безусловно необходимым в отличие от других условий, которые заменимы, не необходимы в такой же мере, как и не достаточны.

Когда решение задачи найдено, экзаменующийся спокойно кладет свои записи на стол и выходит из помещения. Он знает теперь, что все условия и обстоятельства экзамена, включая степень его подготовленности, были только условиями, по отношению к которым решение, условиями не созданное, а пришедшее само, с самого начала, когда еще оно не было «найдено», было единственным необходимым, достаточным и безусловным условием. Пока решение еще не найдено, примат решения еще не ясен, всё в неизвестности и все условия имеют смысл помощи, которая никогда не достаточна, и помехи, которая всегда может оказаться достаточной для срыва решения. Сама помощь (как подсказка на экзамене) может оказаться фатальной помехой. Помеха в свою очередь может оказаться помощью. Всё спутано в неисправимой неопределенности не чем другим, как пока-еще-отсутствием решения. Нет смысла поэтому искать последние причины запрета внутри самого запрета и последние причины зла внутри самого зла. Как ни будет казаться, что мы сейчас уловим источник помехи, запрета, зла, их суть не прояснится иначе как в свете решения, имеющего такой независимый и безусловный характер, как сказано выше. Между условиями воли и ее решением проходит обрыв, к которому сводится весь интерес воли, перепад между решающим и не решающим для нее. Раньше чем мы имеем дело с помощью и помехой, добром и злом, мы захвачены различием, к которому сходится весь интерес, между тем что оказывается решающим для искомого решения, и тем что не решающее для него. Таким образом, мы вынуждены решать с самого начала, задолго или во всяком случае до того, как решение пришло (решать, что в условиях существенно и что нет, с чего начать и в чем допустимо изменить условия).

Аристотель: первое по существу дела для нас как раз никогда не открывается при первом приближении. Гегель: «Человек в своей непосредственной экзистенции […] есть нечто чуждое своему понятию», читай – схватыванию (Begriff) собственно своего в себе (§ 57, начало). Чуждое, или в переводе 1990 г. внешнее, сказано в оригинале тем же словом в другой форме, что отчуждение. Т. е. в своей непосредственности, простой данности, до вступления в общественные отношения, например до того, как стать фабричным рабочим, человек отчужден от самого себя. Еще не скоро придут капиталисты и помещики, чтобы отчуждать его от плодов собственного труда, еще не скоро Маркс начнет принимать срочные меры для преодоления отчуждения, а оно уже имеет место первым, сразу и только за ту вину, что человек еще не проработал, не выработал, не образовал, не узнал себя как свободного, т. е. равного своей собственной самости. «Свободный дух есть как раз это… дать себе экзистенцию как лишь свою, как свободную экзистенцию» (там же). В своем немецком языке Гегель синтаксически («…свою, свободную…») восстанавливает связь, которая встроена в историю нашего языка, ведущего свободу от своего. Человек призван вывести своё понятие в действительность, в энергию, в полноту дела или работы, проработки (эргон). Пока этого нет, для Гегеля нет речи о преодолении отчуждения. Оно преодолевается здесь; и вырождение попыток его преодоления на путях политики и экономики в демагогию и тиранию было медлительным и тягостным доказательством гегелевского раннего тезиса.

Гегель один безусловно прав против миллионов (я не преувеличиваю) демагогов, и на Гегеля же они указывают пальцем: он допускает рабство. Да, он допускает рабство, при том что говорит, что человек не предопределен к рабству. Мало ли что заложено в понятии человека. Всё это до проработки понятия остается «голым долженствовованием», bloßessollen, из тех, которые составляют идеологию и полностью исключены в философии (философское абсолютное надо всегда уже осуществилось). «То, что кто-то раб, лежит в его собственной воле, как в воле народа лежит, если он под ярмом» (§ 57, Прибавление). Несправедливое рабство тут на своем месте[417].

Мы видели: как Гегель опровергает реализм, веру в вещи, [что] они сами по себе стоят, ожидая познающего исследователя, который будет извлекать из них их законы. Научный реализм опровергается коровой, которая приходит и съедает траву вместо признания за травой самостоятельности. «Лишенная самости» вещь открывается (Offenbarung, откровение вещи) «через изменение, уничтожение, пожирание вещи» и «вещь так выполняет свое назначение» (§ 59). Но обязательно ли идеализм ведет к уничтожению вещи? В «воле собственника», присваивающего вещь по праву присвоения ее ей же самой, вещь уже опережающим образом достигла своего назначения. Только если мы промахнулись мимо двоякости при-своения вещи, мы вступаем на путь истрепывания, пожирания, уничтожения вещи, в котором ее суть всё-таки не будет до конца достигнута именно потому, что мы упустили самое начало отношения к ней, отдание ее самой себе. Растрачивание вещи – не суть собственности.

Основание собственности (своего) – в возвращении вещи ее собственности (своему). Растрачивание (утилизация) вещи плохо и само по себе, и главное потому, что оно, возможно, мешает проступить в вещи свободе своего. Нелепо приписывать присвоению уничтожение и пожирание как окончательные формы; на то и свобода, чтобы оставаться свободной. Она даст о себе знать, как ее свободной воле будет угодно; ее пути ей не предписаны и не свободе проверять себя, действительно ли ею выполнены увечные критерии собственности, «изменение, уничтожение, пожирание», потребление. Свобода не спросит, считать ли ее собственность собственностью. Если кто-то знает о собственности из первых рук, то свобода (!).

Применение вещи к полноте ее осуществления дает право владеть ею. Поле есть поле лишь постольку, поскольку оно дает урожай (§ 61). Как разумная воля знает в себе и для себя, что ей делать с полем, так она знает, что ей делать с миром. У Андрея Битова есть персонаж, на редкость чуткий и одновременно чужой себе, потерявший себя. Он оказывается в Переделкине, и поселок, лесок, пригорок, постройки, дорога видятся ему «траченными» как молью, изъеденными до трухи, до рассыпающейся пыли взглядом поэта, Бориса Пастернака. В переделкинском пейзаже не осталось ничего живого, всё существенное уже взято, вынуто тем взглядом. Одного взгляда поэта достало, чтобы взять весь урожай целого места и не оставить ничего другим. На этом месте теперь возможна лишь иллюзия собственности владения – или требуется снова то, чего у Монахова, персонажа Битова, как раз нет: своеобычной свободы, способной вернуть собственность всему пейзажу. – Поселок взят во владение, потреблен до дна, уничтожен, съеден взглядом без покупки, без порубки вишневых садов, без перестройки, без порубания топором. Как такое стало возможным? Только разумная свободная воля знает сама в себе, как она овладеет вещью.

«Кто поэтому тратит поле, тот собственник его целиком, и пустая абстракция – признавать еще какую-то другую собственность на этот предмет сам по себе» (§ 61, конец). Если «весь объем употребления» мой, то и «вещь как моя полностью проникнута моей волей», и после этого пуста заявка, что в каком-то другом смысле, скажем по юридическим документам, вещь принадлежит другому. «Собственность, всегда и полностью лишенная пользования, была бы не только бесполезна, но уже и не была бы собственностью» (§ 62). В нашем примере из А. Битова собственность на что бы то ни было в Переделкине стала невозможной, но не столько потому, что всё здесь уже растрачено Борисом Пастернаком, а потому, что новый житель поселка, Монахов, оказался уже неспособен после поэта увидеть место своими глазами.

Широко понимая допущение юстиниановского имущественного права, что практическое пользование может превращаться в юридическое владение, Гегель решительно вводит свободу собственности, Freiheit des Eigentums, как норму для будущего. Когда Маркс объявил, что орудия производства, включая землю, принадлежат тем, кто ими пользуется, завод рабочему, поле крестьянину, то это и было своеобразной попыткой исполнения гегелевского пророчества из § 62 «Философии права»: «Около полутора тысяч лет назад благодаря христианству начала утверждаться свобода лица и сделалась, хотя и у незначительной части человеческого рода, всеобщим принципом. Что же касается свободы собственности, то она, можно сказать, лишь со вчерашнего дня получила кое-где признание в качестве принципа. Это может служить примером из всемирной истории, который свидетельствует о том, какой длительный срок нужен духу, чтобы продвинуться в своем самосознании, и который может быть противопоставлен нетерпению мнения» (118). Юридический владелец без освоения владения «пустой господин», leerer Herr, а настоящий собственник по праву свободы собственности тот, кто делает из нее употребление. У Маркса простая ясность этого принципа затемнена и спутана введением