Том II. Введение в философию права — страница 65 из 74

го организма – значит причинить боль целому.

Как только толпа объединилась таким образом в одно целое, нельзя оскорбить одного из ее членов, не нанося оскорбления целому, и тем более нельзя оскорбить целое, так чтобы этого не почувствовали все члены. Итак, и долг и интерес одинаково обязывают обе договаривающиеся стороны взаимно помогать друг другу[448].

Договаривающиеся стороны – вернее было бы сказать, становящиеся одним телом. Потому что договора, конституции, закона, мы видим, даже и не надо тогда. Договор Руссо понимает, таким образом, совсем не так, даже противоположно Аристотелю. Аристотель не строит свою политию на договоре, имея образцом торговый или международный договор как гарантию прав. Полития основана на дружбе, т. е. где о гарантии прав говорить как бы неуместно, обидно для друзей. Руссо специально подчеркивает тоже, что в его политическом теле гарантии прав не понадобится.

Суверен, будучи образован из составляющих его частных лиц, не имеет и не может иметь интересов, противоположных их интересам [не забудем, что суверен политического тела и часть этого тела – одно и то же лицо, договаривающееся само с собой]; поэтому подданные не нуждаются в гарантии против суверенной власти, ибо невозможно предположить, чтобы организм захотел вредить всем своим членам, и мы увидим ниже, что он не может вредить никому в отдельности. Суверен есть всегда то, чем он должен быть, по тому одному, что он существует[449].

Опять мы слышим что-то знакомое. Так бог не потому прав, что следует закону, а то, что бог делает, то и есть право. Софист Анаксарх убеждал и кажется убедил Александра, что всё, что он делает, и хорошо и справедливо. Руссо находит таким образом Бога внутри человеческого общества в той мере, в какой человек в нем возвращается к своему началу. Но тогда суверен должен быть только всеобщей волей, не волей всех. Когда он выше закона, не дает гарантий, не связывает себя заранее никакими обязательствами, малейшая примесь в нем человеческой воли всех станет худшим тиранством. В самом деле, суверен имеет право уничтожить того, кто, вступив в общественный договор, изменил бы ему. Отдать себя всего, полностью всеобщей воле, суверену, прежде всего суверену в себе, и этим одним служением снять с себя всякую другую, частную обязанность, стать свободным – если я так себя отдать себя не захочу, меня заставят это сделать.

[…] Это общественное соглашение […] молчаливо заключает в себе следующее обязательство […]: если кто-нибудь откажется повиноваться всеобщей воле, то он будет принужден к повиновению всем политическим организмом; а это означает лишь то, что его силой заставят быть свободным, так как соглашение в том и заключается, что, предоставляя каждого гражданина в распоряжение отечества, оно гарантирует его от всякой личной зависимости[450].

И не тысячу, и не миллион раз с тех пор над человеком звучали эти слова: отечество, свобода, повиновение. И Руссо хотел подняться из гроба, чтобы крикнуть, что он не то имел в виду, но уже не мог.

Теперь подведем результат всему, что мы тут наговорили. Право у всех разное; оно относительно, условно. Если оно дано в виде кодекса, свода законов, оно будет и не полно и не обязательно будет принято к исполнению. Надежно и бесспорно право, которое норма существующей жизни. Оно тогда неотделимо от жизни как ее дисциплина, школа, порядок. – Но тут встает проблема жизни. Не всякая жизнь оправдана. Ясно, что простое биологическое разрастание само по себе не оправдано. Право не сомнительное смыкается с правдой и с оправданием, в том смысле, как напр. в Рим 4, 25 и др. оправдание это спасение, опять же не в смысле сбережения того, что еще осталось, а в смысле как мы говорим об оправданности жизни, поведения: осмысленности. И у Аристотеля, и у Руссо, и, мы увидим потом, возможно в следующем семестре, у Канта разговор о праве углубляется до этого уровня жизни, которая оправдана в смысле имеет смысл и спасена. Переключение от одной жизни к другой, от биологии к биографии, от самосохранения к спасению, от частной воли и воли всех к всеобщей воле, от удобства к красоте – это отчетливый порог, в необходимости которого человек убеждается, хотя не сразу.

Тяга к спасению принадлежит жизни во всяком случае не меньше чем расширение жизни. Одно другому противоречит – например в религиозных войнах – только когда то и другое понято неверно. У Руссо право в настоящем политическом теле заступает на место инстинкта, т. е. стало быть продолжает собою инстинкт, становится преображением инстинкта. От инстинкта к праву переход иногда болезненный, но безусловно необходимый и в конце концов он окупается.

Хотя в состоянии общественном человек и лишается многих преимуществ, которыми он обладает в естественном состоянии, но зато он приобретает гораздо большие преимущества; его способности упражняются и развиваются, мысль его расширяется, чувства его облагораживаются, и вся его душа возвышается до такой степени, что если бы злоупотребления новыми условиями жизни не низводили его часто до состояния более низкого, чем то, из которого он вышел, он должен был бы беспрестанно благословлять счастливый момент, вырвавший его навсегда из прежнего состояния и превративший его из тупого и ограниченного животного в существо мыслящее – в человека[451].

Но это значит, что пока человек еще мыслить не умеет и животным быть не перестал.

Важное сближающее между политическим телом Руссо, показывающее тожество с политией Аристотеля, основанной на филии, – это общность имущества. Отдавая свою личность и силы суверену, гражданин отдает и свое имущество ему. Но суверен – он же сам, или часть суверена! Стало быть имущество свое он вручает сам же себе! Только уже не как частному лицу, а как суверену, всему телу суверена, через которое всякое другое имущество становится тоже его собственным. Всякое вступление во владение – это акт лишения. Я купил всё огромное поле, где раньше была деревня Сотниково, на восток до горизонта, а на юг до маленькой речки, как много земли. Но этой покупкой, которой я так рад, я собственными руками расписался, что вот уже земля за горизонтом и к югу от речки – не моя. Я покупкой ограничил себя. – Теперь, отдача этого моего участка суверену будет как бы возвращением к тому состоянию, когда собственность юридическая еще не накладывала на меня ограничение.

Как у Аристотеля собственность не отнимается, и приносит двойную радость, ее владения и ее дарения, так у Руссо: через суверена собственность моя вся, а кроме того я вторично вступаю во владение тем, что досталось мне для обработки, для культуры.

Овладение должно быть произведено не путем пустой церемонии, а посредством труда и обработки – единственного признака собственности, который за отсутствием юридических оснований должен быть уважаем другими лицами[452].

У Руссо, как у Аристотеля, владельцы становятся владельцами вдвойне: вручая, вместе со своей личностью, свое имущество суверену (не забудем: самим себе), они получают от него то же имущество с его санкцией, с полным правом, с обеспечением свободы пользования. На тот же земельный надел у меня два владения: как суверена и как пользователя.

Ясно, что в политическом теле Руссо достаточно божественного начала чтобы не зависеть от религии. Оно оставит ее частным делом каждого. Религии натворили слишком много зла в человечестве. Язычество было почти постоянной войной одних богов с другими, и наверху и на земле. Христианство создало самый жестокий деспотизм, а кроме того, установило двоевластие –

Наличие двойной власти привело к вечному конфликту в юрисдикции, который сделал совершенно невозможным в христианских государствах всякое хорошее государственное устройство, и никогда нельзя было с точностью узнать, кому следовало повиноваться: светскому правителю или священнику[453].

Растерявшись между двумя законодательствами, гражданским и каноническим правом, двумя владыками, царем и патриархом, двумя отечествами, земным и небесным, служение которым противоположно, люди не смогли ни в монастыре полностью отгородиться от мира, ни в миру забыть о монастыре. Христианский исторически утвердившийся тип религии настолько очевидно плох, что было бы потерей времени забавляться доказательством этого. Всё, что разрывает социальное единство, ничего не стоит; все институты, которые ставят человека в противоречие с самим собой, никуда не годны[454].


Но если брать евангельскую веру в чистоте, не какой она стала, а какой ее принес Христос? Нет, и она слишком уводит от земли, противоположна духу общественности, ей всё равно, как идут дела на земле, хоть бы и никак. Христианин любит врагов, как же он убьет узурпатора? Не хватит духа; для этого надо пролить кровь, а у христианина мягкое сердце. Наконец, ему всё равно, хоть бы быть и рабом, лишь бы попасть в рай.

Христианская республика – каждое из этих двух слов исключает другое: христианство проповедует лишь рабство и зависимость; дух его слишком выгоден для тирании, для того чтобы последняя не пользовалась постоянно этим. Истинные христиане созданы для того чтобы быть рабами; они знают об этом, и это мало их смущает. Краткая земная жизнь имеет слишком мало ценности в их глазах[455].

В конце концов, пусть каждый верит как хочет. Но чувство общественности, без которого нельзя быть хорошим гражданином, – разве оно не может сравняться по власти над человеком с любой религией? Пусть это чувство, оформленное в гражданском символе веры, станет проверкой. Гражданин, кто хочет им быть, пусть обозначит свое вступление в политическое тело присоединением к гражданской религии. И с этого момента отход от нее пусть считается предательством на войне.