Сюда же надо отнести принципиальное, подчеркнутое отсутствие перспективы. Эта последняя опять же предполагала бы дистанцию и значит отдельность субъекта зрителя.
За «картинной плоскостью» этих мозаик пространство отсутствует. Однако оформленное нишей материальное пространство есть перед изображением, и оно включено в изображение. Образ не отделен от зрителя «воображаемым оконным стеклом» картинной плоскости, за которым разворачивается иллюзионистическое изображение: он открывается в находящееся перед ним реальное пространство, где живет и движется зритель […] может почувствовать себя очевидцем священных событий и собеседником святых. Он не отрезан от них, но физически включен в состав огромного образа-храма и, окруженный сонмом святых, участвует в событиях, которые лицезреет[470].
Входящий в византийский храм приглашен включиться в гармонию. Отмеченное Демусом отличие от западной практики касается права индивида на отдельность. Западный субъект это собственно глаз[471]. Видящему дана здесь свобода оставаться невовлеченным. Смотреть так позволяет не всякая культура. Сказанное о Византии можно сравнить с обычаем тех регионов современного мира, где наблюдателю запрещается не участвовать в том, на что он смотрит, при том что типы требуемого участия могут быть разными, от единодушия до равнодушия. Субъекта тогда нет, он во всех смыслах слова поглощен увиденным.
С учетом угла зрения фигуры на византийских мозаиках, расположенные косо к глядящему, будут шире чем на перпендикулярных к лучу зрения, а на далекой стене увеличены относительно близкой. Благодаря обратной перспективе задний край стола может казаться длиннее переднего. Есть и другие приемы втягивания глаза в изображаемое, снятия дистанции между глядящим и образом. Чем совершеннее гармония, предлагаемая человеку, тем больше от него ожидается растворения в единодушии, соборности, икономии целого. Независимому глядящему прав внутри целого по-видимому не оставлено. У него не должно быть свободы кроме той, какую обеспечит общее согласие.
Но не забудем, что растворить видящего в гармонии целого по-видимому невозможно. Он уйдет от любого согласия и посмотрит со стороны на самый прекрасный космос. При том что идея духовного единства не вправе допустить нерастворимый остаток внутри соборного целого или благое единство помимо него, неуловимый наблюдатель никуда не девается, не устраняется никаким очищением.
Рядом с византийским гармоническим согласием ничего невтянутого им не должно было остаться – кроме чужого, нечистого, злого. Византийское соборное единство оставляло чужому много места, точнее, самим своим существованием создавало неприемлемое враждебное пространство. На примере проследим живую механику этого процесса. Прошло немного времени после Юстиниана, эпохи казалось бы окончательного, на тысячелетия, возведения под купол всего здания христианской византийской культуры, времени закрепления литургии, кодификации законов, ритуализации государства. К югу от империи в аравийской пустыне возникает и как пожар распространяется новая религия. Совершенная монада без окон, византийская культура с ней не смешивается. Историки, говорящие об отсутствии влияния ислама на византийское иконоборчество, правы. Иконоборчество было внутренним делом византийской цивилизации. Но именно для замкнутой полноты этой культуры надо было, чтобы она не уступала никакой другой. Энергия ислама в его первые века была настолько выражена, что как океан под притяжением луны должен приподняться, как расположение металлических опилок на листе меняется от приближения магнита, так внутри византийской системы даже без видимого культурного обмена с исламом должны были начаться свои процессы. Сбросив по велению императоров иконы и образы, храмы омолодились, опростились, образ Бога очистился в этом отношении от вещества, дух был поощрен легче подниматься минуя земное к бесконечной дали божества. Изменились цвет и фактура гармонии, но не пошатнулся замысел совершенного космоса. Он в принципе всегда един и исключителен. Его непринятие как было, так и осталось осуждаемой ересью – только чужим было объявлено на какой-то период иконопочитание, обязательная часть прежней гармонии. Природный, естественный чужак ислам мог быть только политическим врагом, с которым можно договориться. Худшим врагом в новой иконоборческой, как и в старой Византии оставался тот, кто не вписывался в идеальную соборность.
Сделаем однако еще один шаг. На уровне идеологии несводимый остаток зрения, мешающий присоединиться к предложенной гармонии, неизбежно получает статус шпиона, т. е. предателя. Французское espier в смысле предать встречается в документах 1080 года. Но что сказать об уровне, на котором создавалась гармония, – художественном, эстетическом, литургической поэзии, архитектуры, живописи? Мечта безусловного охвата всех сознаний тут конечно как всегда жила. Едва ли однако от самих творцов шло жесткое отвержение чужого. Вернемся к ощущению бездны и головокружения у вошедшего во внутреннее пространство Сан Витале в Равенне. Храм для оглядывающегося посетителя вращается[472]. Сходная снятость метрического пространства, приподнятость всего человеческого существа создается храмовой музыкой, живописью и, может быть, всего больше размеренной последовательностью долгого богослужения, которое должно изменить вошедшего, вызвав в нем κατάνυξις, уязвление. Оно выводит душу из привычного состояния в открытое.
В середине художества художеств, как называли молитвенное делание, открывается простор. Душа снимается с петель. Освобожденная, она в равной мере открыта для благостной гармонии и для искушения.
В событии византийской религиозной культуры надо различать два такта. Состояние то ли в теле, то ли вне тела, о котором сообщили Владимиру Киевскому его послы, само по себе, вызвано ли оно вращением храма или небесной музыкой, есть чистая открытость и пока еще не то, чего хочет идеология и государство в видах единодушия граждан. Евангелие и Библия в их глубине тоже не гармонизация сознания, а скорее такая буря, что Церковь вплоть до сравнительно недавно наступившей эпохи массового равнодушия не поощряла их чтение без своего толкования. Катехизис, догматика, литургия вводили в русло гармонии огонь, от которого разгорелась вера. Радикальный богослов называет поэтому поведение церкви предательством, хотя и неизбежным и даже необходимым, потому что иначе огонь трудно было бы сберечь.
В качестве психологического устроения соборное единство не менее шатко чем лекарствами созданное здоровье. Κατάνυξις, достигаемое на протяжении храмовой службы уязвление, определяется в отличие от этого как надежный дар Бога[473]. Подобно архитектуре Сан Витале или даже в еще большей мере уязвление оставляет человеческое существо без опор. «Уязвление есть душевная скорбь без гордыни, когда душа не дает себе никакого успокоения, но представляет себя видящей лишь свое разрешение (смерть)»[474].
Вернемся к тому, что называют обволакивающим в стиле Евсевия. Будем различать выведение человеческого существа из обыденного состояния, приподнимание в опасную бездну свободы, с одной стороны, и гармонизирующую организацию сознания, с другой. Иллюзия, будто это различение дается просто, быстро отпадет. На примере: армейская, монастырская, партийная организация может отвращать принудительностью, но она необходима и способна обнаруживать в критический момент спасительную сторону дисциплины. Еще пример. Освобождение сознания при чтении классика философии (Платона, Гегеля) не только может показаться, но обычно почти всегда большинству рядовых читателей и кажется индоктринацией, манипулирующим внушением.
Сохранить при такой двусмысленности наше различение можно только следующим образом. Головокружение, потеря ориентиров, взвешенность, ощущение себя в бездне, создаваемое например архитектурой Сан Витале будем считать не маргинальным и наведенным, а достойным человека свободным состоянием духа. Автором манипуляций над собой оказывается прежде всего и в основном сам человек в той мере, в какой он непривычен к такой свободе, не выносит, боится ее и ищет из нее выхода. Он автоматически выпадает при этом в несвое, а потому готов подчиниться практически любому предложенному устроению. Важная граница проходит таким образом не между свободой и гармонией, а между свободой, на которую может опереться подлинная соборность, и упадком, выпадением в несобственные структуры.
Видя в Евсевии благостные манипуляции сознанием, мы упускаем в нем проповедника свободы в условиях сильного христианизированного государства.
Природа человека есть свобода (Гегель). Она его бездонное основание. Ее частный случай – описанное выше головокружительное пространство, внушаемое ранневизантийским искусством. Только на свободе может строиться устойчивое согласие. Отличается ли неподлинное бытие признаком несвободы? Конечно. Например, невозможность уйти из тюрьмы конечно несвобода. Но такая несвобода условна. Подчинение дисциплине тоже может оказаться свободой. Безусловная свобода захватывает полноту человеческого существа и выходит в безосновность, в ничто.
Номинально Евсевий рядом с всесильным императором весь посвятил себя войне против безумия почитателей демонов, губящего род человеческий[475]. Однако впечатление, что в картине слаженного гармонического взаимодействия христианских сил не остается пространства для личного права, вполне вытесненного обязательным благим порядком, приходится считать односторонним. В своем параде ангельских, небесных иерархий, природных сил, человеческих наук и искусств Евсевий строит храм, достаточно просторный для свободы. Его параметры небо и земля, мудрость и безумие, красота и безобразие. В него перенесен раз