Том III. Новый ренессанс — страница 27 из 80

Новый ренессанс и техника

Нагромождение трудноразрешимых проблем почти со всех сторон современной действительности выветривает в общественном сознании чувство осмысленности мировых событий. Остается мало веры, что где-то на глубине, вопреки массовому настроению, невидимо совершается целительное, восстановительное движение коллективной жизни. Надежда Бенедетто Кроче в начале века на историзм как на последнюю религию, способную питать человека ощущением плодотворности и преемственности его усилий, сейчас кажется малоуместной. По наблюдениям Э. Гарена, последний подъем интереса к историзму на Западе пришелся на конец 1930-х годов[112]. Тогда же в связи с событиями, дискредитировавшими идею необратимого накопления культуры, среди западноевропейских мыслителей укоренился протест против машины истории, если не страх перед ней. Карл Поппер заявил, что историзм есть религия тоталитарного строя, Альбер Камю – что положиться на течение истории значит очертить себя нигилистическим безразличием к действительности, тогда как долг личности судить историю и восстать против нее. По Мишелю Фуко, история существует только как роман, сплетаемый историком из дискретных атомов-фактов.

Многие культурологи и публицисты обличают идею поступательного хода истории как более или менее опасный миф. Вместо разочаровывающей истории внешних событий ищут «другой концепции того, чем должна быть история» (Partant, 151). Исследователей привлекает «теневая» история, «история бытия» (Хайдеггер), история мировосприятий (Фуко), «потенциальная история», изучающая культурные периоды с точки зрения внутренних возможностей, открывающихся перед человеком[113]. По Джорджу Стайнеру, «наша так называемая история есть неописуемый провал – по вине садизма, варварства, невероятной глупости» политиков, и единственный медленный, сантиметр за сантиметром, прогресс совершается там, где умеют среди мирового неустройства и личной необеспеченности со стоической радостью (alegria estoica) уйти в бескорыстное творчество. «Начинаешь всей душой верить, что стихотворение, которое сейчас кто-то пишет Бог весть в каких жутких условиях, музыкальная вещь, которую кто-то сочиняет, картина, которая где-то создается, кем-то задумываемая и доказываемая математическая теорема – это и есть смысл всего нашего существования. Может быть, в один прекрасный день кто-то решит последнюю теорему Ферма, и думаю, что целую эпоху будут помнить за это, а не за ее экономические успехи или провалы, тем более – не за кровавое варварство ее тупой политики»[114].

Эти альтернативные концепции предполагают полемическое размежевание с фактической историей, «дистанцию в отношении к существующему». Во всяком случае, среди масс населения наблюдается упадок исторического чувства. Необходимость изучения истории приходится доказывать, при том что «сейчас не существует ни единого связного взгляда на историю и никакого консенсуса относительно значения и функции истории для индивидов, социальных институтов, систем, для других наук»[115]. Из-за упадка общественного интереса к истории преподавание ее в ФРГ, например, резко сократилось. Высказывается крайнее мнение, что история, собственно говоря, незаметно закончилась. Под угрозой мирового конфликта нации и общества обречены на замораживание существующего положения вещей. «Ядерная катастрофа – единственная реальная катастрофа, т. е. создание невозможности перемен, – у нас за спиной… Мы уже вне истории, время прекратилось»[116].

Сгустившееся безвременье вместе с растерянностью навевает однако и чувство небывалой свободы. Мертвая точка истории заставляет предполагать начало какого-то нового такта. «Человечество стоит… в точке глубочайшей дезориентации и, судя по всему его предшествующему опыту, оно явно не подвластно никаким принудительным эволюционным шаблонам, располагая свободой новых ориентаций и самостоятельных решений»[117]. Если «будущее перестает быть продолжением тенденций прошлого… и направленность истории становится неопределенной», то «завтрашний день в небывалой до сих пор мере подлежит изобретению»[118]. Поскольку человек на небывалом историческом перепутье вправе «называть всё, чему нас учили до сих пор, ложью», ему приходится выбирать между хаосом и прорывом «к новым прозрениям, которые преобразят мир»[119]. Время крайней потерянности – пора предельных проектов. «Современная западная культура обречена на смерть, и для многих ее составляющих уже наступил конец», но именно в подобные эпохи строится новое[120]. Даже в факте упадка всех и всяческих традиций некоторые авторы видят свидетельство новой свободы человека, появление у него «небывалой регулирующей роли»[121].

Ответить на «конец Ренессанса», тупик истории, глобальную дезориентацию, кризис культуры и экологии часто предполагается той же инновацией, какая была определяющей в западной истории последних веков, только в удвоенном, утроенном темпе. Необъятные технические возможности поставили человека «на пороге нового скачка вперед, новых горизонтов цивилизации, великого всеобъемлющего движения, прорыва к научному обществу… Наперекор путанице знамений и реву неисчислимых толп, среди удушающего изобилия социальной системы, в которой исчезли безмятежный покой, расстояние и время, мы видим впереди сквозь оболочку тумана еще расплывчатые очертания нового мира». Путь к нему – развертывание изобретательства в надежде на «серое вещество мозга, главное сырье Европы»[122]. При такой настроенности решение проблем, поставленных техникой, сводится к ее же ускоренному развитию, к «ренессансу технической культуры»[123].

Средство от техники – еще больше техники. Поскольку возврата к традиционному укладу всё равно нет, единственная альтернатива «либо модернизация, сросшаяся с порочной волей к власти и бездонной жадностью, опирающаяся на мучительство и воздвигающая монументы тирании, либо модернизация, окрашенная гуманизмом»[124]. Ее сторонники верят мудрости древней легенды, что исцеляет рану только нанесшее ее оружие. Обращают внимание на то, что если в начале века интересы техники требовали конвейерной элементаризации труда, то ЭВМ, наоборот, по необходимости ведут к антитейлоровской системе; что если телевизор, склоняя к пассивному восприятию мало связанных впечатлений, способствовал расшатыванию сознания у молодежи 1950–1970-х, то компьютеры, электронные игры и игрушки «приучают ум к небывалой интеллектуальной строгости», так что теперь сонно-мечтательный телевизионный мир даже необходим как противовес чрезмерной рациональности электронного программирования[125].

Техника уже показала свое могущество, но ее будущий размах всё-таки невозможно предвидеть. Рождер Бэкон и Леонардо да Винчи оказались правы. «Техника есть по своей природе безгранично развертывающаяся сила, она может и удовлетворить любые потребности, и распространить любую власть»[126]. Внешние изменения, вызванные техникой, бросаются в глаза. Меньше внимания уделяют тому, как она исподволь меняет психологию и, возможно, природу человека. Автомобиль, кроме средства передвижения, дает миллионам чувство царственной независимости, мощи и свободы. Он изменяет социальную структуру, вынуждая отказываться от общинного существования и жить в одиночку или малой семьей. Машина имеет также мистический смысл посвящения в культ технологии. Наконец, машина обостряет и возбуждает чувственность даруемым ею приобщением к рискованной игре, в которой Эрос соседствует с Танатосом. Кабина водителя – род святилища, келья жреца технологической религии, где он пользуется невозможным в других условиях уединением. «Избежать натянутых соседственных отношений, ускользнуть от служебных, квартирных, житейских забот – эта странная свобода действует как надежное психологическое обеспечение, позволяя индивиду погрузиться, как в детстве, в сон наяву». Машина возвращает человека к давно изжитым элементарным состояниям души («психологическая регрессия»), он снова избалованный ребенок, могущий беспрепятственно наслаждаться скоростью, мощью, комфортом… всемогущий бебе, тиран своего окружения, удивительное и устрашающее дитя. Упрощая сознание, автомобиль и расширяет его. «Водитель перестает ощущать границы собственной личности и на свой страх и риск затевает диалог со своим бессознательным». Отсюда легкость, с какой мы умираем за машины; на уровне бессознательного душа не знает страха. Еще решительнее меняет самочувствие человека современная медицина. Благодаря ей возрастающая часть населения, особенно в развитых странах, стала считать для себя нормой телесную и душевную бодрость, активность, непрекращающуюся молодость. Болезнь и даже смерть кажутся уже почти противоестественными. Хорошо питающийся и ухоженный человек не может чувствовать себя угнетенным. «Мы стараемся быть всегда улыбающимися, раскованными, добродушными, но вместе с тем деятельными, динамичными, предприимчивыми в своей семейной жизни и дружеских отношениях, а также, разумеется, результативными, экспансивными и находчивыми». Юношеский образ жизни сохраняется до преклонного возраста. Транквилизаторы и психотонические средства изгоняют плохое настроение, нейролептические препараты и психоанализ приводят в норму отклоняющееся поведение. Массам доступны препараты, создающие приподнятое настроение (эвфоризанты), сеансы снятия стрессов, тепловые процедуры, морские лечения, групповая психотерапия, аэробика и другие методы восстановления энергии как массаж, всепогодная гимнастика. «Замечательные результаты, достигнутые в деле улучшения субъективного благополучия, дают право на самые невероятные надежды». «Создавая нового человека, медицина способствует созданию нового общества»: продление жизни упрочивает статус накопленного знания и опыта; «впервые в истории человечества благодаря медицине обеспечено одновременное сосуществование, а тем самым интеллектуальное и аффективное общение между тремя, а то и четырьмя поколениями». Традиционной медицине за тысячелетия накопления опыта не удалась и малая доля того, что сделала за сто лет медицинская наука, которая в 1979 покончила с оспой, справляется с малярией и близка к победе над гепатитом, полиомиелитом, корью, тифоидом. В течение нескольких поколений совершилась незаметная женская революция. Вследствие небывалого сокращения детской смертности женщине достаточно рожать в среднем 2,1 ребенка, чтобы обеспечить продолжение рода, вместо 5–10 в прошлом. Биологические противозачаточные средства почти сравняли ее с мужчиною в возможностях сексуальной свободы. Одновременно промышленная техника и особенно электроника подготовили ей равенство на производстве, а бытовая техника освободила от тысячелетней домашней каторги.